этот маленький образ, выхваченный из веселой домашней жизни, был именно тем, что одно было способно возвратить его к дыханию мира. Люди, странствующие на чужбине или изгнанные с родины и удаленные от ее обыкновенного хода дел, если бы даже очутились посреди лучшего общественного устройства, ничего так не желают, как возвращения назад. Их пронимает дрожь в их одиночестве, где бы они ни находились – в вольных горах или в темнице. Присутствие Фиби делало вокруг нее то, что называется дом, то есть ту сферу, к которой инстинктивно стремятся изгнанник, узник, последний бездельник и самый лучший из людей. Она вся была действительность. Взяв ее за руку, вы бы почувствовали что-то особенное, что-то нежное – вместе вещество и теплоту, – и пока бы вы осязали ее руку, как бы она слабо к вам ни прикасалась, вы могли бы быть уверены, что занимаете прекрасное место в целой симпатической цепи человеческой натуры. Мир для вас не был бы призраком.
Посмотрев несколько далее в этом направлении, мы можем найти объяснение часто представляющейся нам загадки: зачем поэты выбирают себе подруг не по сходству поэтического дарования, но по тем качествам, которые могут составить счастье грубого ремесленника так же, как и даровитейшего мыслителя? Вероятно, потому, что в своем высоком парении поэт не любит человеческого сообщества, но ему кажется ужасным спуститься на землю и быть чужим.
Было что-то прекрасное в отношениях, установившихся между этой четой людей, так тесно и постоянно льнувших друг к другу, несмотря на длинный ряд мрачных и таинственных лет, которые протекли от его до ее рождения. Со стороны Клиффорда это было чувство мужчины, который был одарен от природы живейшею чувствительностью к влиянию женщины, но никогда не испил чаши страстной любви и знал, что теперь уже слишком поздно. Он сознавал это с инстинктивной деликатностью, которая пережила его умственное разрушение. Таким образом, его чувство к Фиби, не будучи отеческим, было не менее чисто, как если б она была его дочерью. Правда, он был мужчина и смотрел на нее как на женщину. Она была для него единственной представительницей женской половины человеческого рода. Он ясно понимал все прелести, составляющие принадлежность ее пола, для него не были потеряны ни зрелость ее уст, ни девственное развитие ее груди. Все ее маленькие женские проказы, обнаруживавшиеся в ней, как цветы на молодом плодовитом дереве, имели на него свое действие и иногда заставляли даже его сердце биться сильнейшим чувством удовольствия. В такие минуты – редко его оживление не было минутным – полунемой человек становился в Клиффорде полным гармонической жизни существом, подобно тому, как долго молчавшая арфа вдруг наполняется звуками, когда по ее струнам пробежит рука музыканта. Но при всем том в нем это было скорее понятие или симпатия, нежели чувство, принадлежащее ему индивидуально. Он читал Фиби, как читал бы приятную и простую историю; он слушал ее, как будто она была стихами на тему домашней жизни. Она была для него не действительный факт, но истолкование всего, чего он не вкусил на земле, тепло, проникнувшее в его понимание, так что этот простой символ, это оживленное изображение доставляло ему почти удовольствие действительностью.
Но мы напрасно стараемся перевести эту идею в слова. В языке человеческом не существует никакого выражения, соответствующего красоте и глубокому пафосу, которым она на нас действует. Это существо, созданное только для счастья и до сих пор так горестно не допускаемое быть счастливым (его стремления так ужасно были остановлены, что, неизвестно как давно, нежные пружины его характера, никогда не бывшие нравственно или умственно сильными, ослабели, и он сделался бессмысленным), этот бедный, сбившийся с пути мореплаватель, покинувший Благословенные Острова, застигнутый на море бурею, в утлой барке брошен последнею, разбившею его судно волной на спокойный берег. Здесь в то время, как он лежал полумертвый, благоухание земной розы коснулось его обоняния и вызвало в нем воспоминания или видения всей живой, дышащей красоты, посреди которой он должен был бы иметь свое жилище, и со всею своею природной чуткостью к счастливым влияниям он вдыхает сладостный воздушный аромат в свою душу и умирает. Вот что был Клиффорд в своем перемежающемся отупении.
Как же Фиби смотрела на Клиффорда? Натура ее была не из тех, которых увлекает все странное и исключительное в человеческом характере. По ней всего бы лучше пришелся хорошо проложенный путь обыкновенной жизни; самые приятные для нее товарищи были бы те, которых можно встретить на каждом шагу. Таинственность, окружавшая Клиффорда, занимала ее мало и была больше предметом досады, нежели возбудительной прелестью, которую многие женщины могли бы найти в ней. Однако же природная ее доброта была сильно заинтересована – не мраком и живописностью его положения, не даже нежной грацией его характера, а просто воззванием его отчаянного сердца к ее полному живой симпатии сердцу. Она бросила на него взгляд любви потому, что он так нуждался в любви и, по-видимому, так мало получил ее в удел. С настоящим тактом, результатом вечно деятельной и здоровой чувствительности, она узнавала, что ему было нужно, и удовлетворяла его немощную душу. Она не знала, что именно было повреждено в его уме и сердце, и потому ее сношения с ним были для нее совершенно безвредны: она защищала себя чуждой осторожности, но руководимой небом свободой всех своих поступков. Больные умом и, может быть, телом впадают в неизлечимую болезнь от отражения со всех сторон их недуга в поведении окружающих, они принуждены вдыхать яд собственного дыхания в бесконечном повторении. Фиби доставляла своему бедному пациенту чистейший воздух. Она наполняла этот воздух не запахом диких цветов, потому что дикость не была ни в каком случае ее чертою, но благоуханием садовых роз, гвоздик и других избранных цветов, которые природа и человек согласились возвращать от весны до весны и от столетия к столетию. Таким цветком была Фиби по отношению к Клиффорду, и такое наслаждение вдыхал он от ее присутствия.
Надобно, однако, сказать, что ее лепестки иногда несколько поникали от тяжелой атмосферы, которая окружала ее. Она сделалась задумчивее, чем прежде. Глядя сбоку на лицо Клиффорда, видя его тусклое, не удовлетворяющее его изящество и наблюдая ум этого бедного человека, почти угасший, она желала бы узнать, что такое была его жизнь. Всегда ли он был таков? Было ли на нем от самого его рождения это покрывало, под которым была скрыта большая часть его души и сквозь которое он различал неясно действительный мир, или же серая ткань