Если же уйти воображением еще дальше, к экватору и за экватор, если миновать гигантские акватории, населенные японскими, корейскими, китайскими, филиппинскими, индонезийскими рыбаками, ловцами жемчуга и губок, собирателями кораллов и моллюсков, то можно увидеть, как от ярких пристаней Австралии и Новой Зеландии в эти минуты отходили флотилии маленьких быстроходных судов и катеров. С рассветом австралийцы и новозеландцы будут рыскать по океану в поисках стад макрели и тунца. У кого-то за кормой будут тянуться троллы — замаскированные крючковые снасти, а кто-то предпочтет и самую лихую на всем океане рыбалку — на полном ходу судна большими удами тягать из бурлящего моря тяжеленных рыбин, способных развивать скорость торпеды.
На другой стороне океана, живущей вчерашним числом, вчерашний рассвет еле тронул небеса, а чилийские сейнера уже должны были брать первый в этот день улов пеламиды. Севернее же, ближе к экватору, на исходе холодного Перуанского течения, перуанцы и чилийцы забивали кошельковые невода несметными стадами анчоуса — в одном замете до тысячи центнеров. Еще севернее мексиканцы в Калифорнийском заливе выметывали с лодок донки на камбалу. А дальше на север, в двухстах милях западнее Сан-Франциско, на палубе мексиканского траулера команда шкерила глубоководных окуней, раздувшихся и выпучивших глаза от резкого перепада давления при подъеме. И какой-нибудь молодой рыбак удивлялся: зачем же Бог наградил прекрасными расцветками рыбу, всю жизнь проводящую в кромешной тьме глубин? На шкерочный стол попадали канареечные окуни, киноварные, оливковые, белобрюхие, черные, голубые. При шкерке этих красивых рыб укол о спинную колючку может стоить зеваке пальца — яд с колючки сначала вызовет легкое покраснение, ранку начнет саднить, а через месяц беспрерывных мучений страдалец сам будет умолять судового «пилюлю» оттяпать уже не нужную, почти отгнившую фалангу.
Севернее мексиканцев, в Аляскинском заливе американцы и канадцы ставили глубоководные яруса на палтуса, а ближе к берегу, недалеко от речных устьев, брали нерку и полуцентнерную чавычу, которую американцы называют императорским лососем, а японцы — князем лососей.
Весь океан лежал перед Бессоновым без штормов, он дарил своим нахлебникам ночь покоя. А назавтра опять дунет где-нибудь в «гнилом» углу, потянутся длинные валы с белыми барашками. Где-то в микронезии завьются спирали тайфуна и пойдут мести через весь океан: кому-то сокрушат все лантухи на палубе; кого-то посадят на камни; повыкидывают на берег десятки джонок, и джонки будут все как одна — без команд, а сколько должно быть в этих командах бедолаг — сотня, две? — по китайским меркам, все едино; а еще какому-нибудь гиганту замкнут электропроводку своей соленой коварной водицей, и не спасет его гигантизм — пожар на судне в тайфун — особая страсть, особая жуть. Полетит сквозь ураган, затрубит на полпланеты заполошное, уже не имеющее смысла «SOS». И только один матросик в отличие от других мечущихся, спасающихся все будет правильно делать на полыхающем судне: он забьется в щель за траловой лебедкой и станет выть в ураган, в рев урагана и пожара, не слыша собственного воя и только догадываясь, что все правильно, не сбиваясь, орет он в эту бушующую Вселенную: «Господи! Будь же милостив ко мне, грешному! Ведь Ты — Бог рыбаков! Ведь Иаков и Иоанн Зеведеевы, и Андрей, брат Симона-Петра, и сам Симон-Петр были рыбаками!.. Пресвятая Дева Мария! Не отвернись от меня!.. И ты, святая Варвара, покровительница рыбаков, уйми бурю… Я — всего лишь маленький анчоус, пугливый рак-отшельник, водяная блоха перед вами, но ведь я — рыбак…»
«И что же это? — думал Бессонов, созерцающий ночные промысловые огни в море. — Война — не война? И если не война, то почему же столько пота, крови, жертв?..» И не хотелось ему знать и верить, что весь этот трагизм, величие, эти бесчисленные смерти людей, и рыб, и морского зверя — все это ради того только, чтобы где-то на дымной кухне хозяйка, левым глазом уставившись в пошлую мыльную оперу, могла бросить на раскаленную сковородку нарезанную рыбу. Неужели апофеоз грандиозной океанической трагедии — сковорода с кусками всех этих горбуш, макрелей, палтусов, трески?.. Там, на сковороде, на убогом жертвеннике, в горячей пене растительного масла умрет трагедия, умрет величие…
* * *
Кунгас вернулся к полудню. Рыбаки, заслышав удаленную трескотню, вышли на берег. Издали казалось, что кунгас еле ползет, увязая в синеве, и он иногда почти исчезал, проваливался в океан. Но медлительность его была кажущейся, ручка газа была отвернута до упора, и кунгас, описав широкую дугу по заливу, проскочил мимо камней и почти со всего хода выскочил носом на песчаный пляж далеко от барака.
— Эк его, родимого, занесло, — вырвалось у Свеженцева. — Совсем глазомер нарушился.
Рыбаки, глядя на удалую швартовку, матерясь, побежали к кунгасу. Бессонов же, еле сдерживаясь, пошел неторопливо, зло закуривая на ходу и с нетерпением наблюдая издали, как выгружались из кунгаса: Миша полез с кормы, запнулся, упал в кунгас, но опять встал, неуклюже перевалился через борт, спрыгнул в кедах в воду и, размахивая руками, что-то выкрикивая приближающимся рыбакам, пошел им навстречу. Витю видно не было, только поднялась над бортом белобрысая голова, и ее тут же заслонили спины Свеженцева и Валеры.
Миша, краснолицый, шатающийся, возник перед Бессоновым, лыбился беззубым ртом. Бессонов походя пихнул его растопыренной пятерней в грудь, Миша плюхнулся на песок. От кунгаса спешил перепуганный Свеженцев:
— Андреич, они двигун привезли, привезли, ты сильно не злись, они ничего, ты на них не злись, на уродов…
Бессонов думал, что, и правда, злиться особых причин нет — то, что они приедут пьяные, что любой другой приехал бы таким же, было известно заранее, — главное, дело сделали. Свеженцев семенил рядом, цеплялся за рукав, и Бессонов чуть ли не тащил его за собой, будто отец тащил за руку капризничавшего подростка с наклеенной бутафорской бородкой. Первое, что он отметил про себя, подойдя к кунгасу, что мотор они, и правда, привезли, «Москва» — не «Вихрь», но тоже вполне сносный мотор. В кунгасе на дне, на коробках, наверное, с провиантом и куревом, небрежно прикрытых брезентом, на коленях, согнувшись и ткнувшись лицом в брезент, беспамятно лежал Витек. Его тормошила и терла крепкий его белесый загривок Таня Сысоева. Она посмотрела на Бессонова с пьяной придурковатой улыбкой и с той кокетливостью, от которой в трезвых мужиках может закипеть особая злоба, смешанная с омерзением, промямлила:
— Семен Андреич, а мы приехали… ну, не ругайся…
Бессонов показал Свеженцеву и Валере пальцем на мотор. Один из них проворно полез в кунгас, рванул «Москву» на живот, а Бессонов, уже не глядя на дальнейшее, пошел назад. У порога он еле совладал с собой, закурил новую сигарету, держал ее в трясущейся руке и еще не ругался, еще не было слов, задавленных бешенством. Ругаться начал позже, когда поостыл:
— Бабу на тоню привез!.. Щенок… На Тятинский рейд щенка! До конца путины! А сучку — назад! Пешком, по отливу!..
Свеженцев услужливо пытался сунуться со своим словом:
— Мотор новый, Андреич? Ну и ну, живем…
— Не суетись, Эдик!.. — Бессонов грозно смотрел на него. — Этих в дом ни ногой, отсыпаться на улице… Чтобы не видел я их, иначе не отвечаю за себя. Обоих на Тятинский рейд. И сучку в дом ни ногой!..