Он опять был на улице, опять дошел до угла барака и тут же вновь вернулся и стоял, тер себе лицо и голову — с силой, выдавливая боль из висков. Увидел Свеженцева, схватил за рукав, будто хотел что-то сказать, но не сказал. Поник и вдруг опять вскинул глаза.
— Где он?
Свеженцев молчал. Подошел Жора.
— Я ничего не сделаю. Вы только скажите, где он…
Свеженцев, не поднимал глаз, но Бессонов сам уже догадался, видя за спиной его — строчками — следы по сырому отливу туда, к кунгасу, выволоченному на берег.
На пути у него встал Жора.
— Не ходи. Это уже не твое дело… Это было его дело…
— О чем ты говоришь, Жора? О чем ты говоришь? Пусти меня. Я ничего не сделаю…
— Это было его дело.
Они пошли к кунгасу вдвоем. Свеженцев остался, только с ужасом смотрел им вслед.
А Витек будто дремал, сидел на пайолах, привалился к борту и сцепил руки на затылке. Увидел подошедших и улыбнулся кривовато, уголком рта.
— Ну и что ты теперь бегаешь, выясняешь?.. Да я чихать на тебя хотел. И на нее. Вот так-то.
Бессонов оперся о борт, опустив голову, молча смотрел в днище, не чувствуя ничего, кроме томительности. Тихо сказал:
— А я же тебе говорил: у тебя только два варианта…
— Чихать я хотел на твои варианты… Иди кому другому скажи. Я ее пальцем не тронул. А зря, надо было мне ее…
Бессонов, бледнея, тупо смотрел на него.
— Чего смотришь! — взбеленился Витек. — Не я! Понял ты: не я!
— Тогда кто же? — сдавленно произнес Бессонов.
— Да ты небось! Ты сам! — Витек вскочил, перемахнул через противоположный борт и, согнувшись, пошел от них берегом.
— Кто? — повернулся Бессонов к Жоре.
— Я тоже думал, что он… — Жора не смотрел в глаза. — Или ты…
— Это не я… Нет, поверь, — замотал головой Бессонов и побрел к бараку. И тут он с замирающим сердцем сунул руку в карман. Ножа не было. Проверил другой карман. Ножа не было.
Бессонов пришел в барак и стал искать у стола, на столе, прошел к нарам, перевернул постель. И сквозь вязкое и как будто отсыревшее сознание до него долетали обрывки разговора, озабоченный голос, кажется, Удодова:
— Конец путине… Что ж это… Закроют путину… Доигрались, падлы… Любовь, сю-сю…
Ножа не было. Бессонов перетряхнул постель, полез под нары, вытряхнул на пол все вещи из рюкзака. Тщетно. Тогда он опять пошел за барак. Таню накрыли с головой одеялом, и он смог подойти ближе, стал смотреть вокруг, в натоптанном, в траве, в песке, в бурых застывших пятнах. Ножа не было. Он вернулся. Сел на лавку. Ему дали сигарету.
— Не мечись, Семен, теперь уже все…
Он сунулся с сигаретой в сложенные ладони Свеженцева, к огоньку, прикурил, стал затягиваться, не поднимая лица, удивляясь тому, что так сильно трясутся руки и губы и колотун унять нет никакой возможности.
Прошел Валера, Бессонов взглянул на него — лицо Валеры было будто замазано воском, на нем стали шевелиться губы и вполголоса говорить тому, кто, невидимый, стоял за дверью:
— Остаток разлили… Я канистру поставил в пустую бочку, чтобы не разлили… — Помолчал, раздумывая, что бы еще такое сказать, добавил: Перевернули всю бочку… — И его голос, тихий, глуховатый, болезненный, будто произносимый раздувшимся языком, звучал так, словно Валера не здесь сейчас был и не говорил ничего, а просто откуда-то выплывал голос, не привязанный к человеку.
И опять заговорил озабоченный, бубнящий голос Удодова:
— Все нутро наружу… Полосовал, будь здоров… Голая была… Но одежи нету… Одежу куда-то унес или привел ее сюда голую…
Бессонов поднялся и, пошатываясь, опять пошел за барак, сел напротив того места, сел прямо на втоптанную осоку, обхватил колени и долго сидел, насупившись, не шевелясь, смотрел на нее. Но его потревожили: пришли Эдик и Жора.
— Надо пойти поговорить всем вместе.
— Что вы хотите?
— Мы, наоборот, не хотим. Зачем множить беду?
— Делайте что хотите…
— Если сообщить, путину закроют. Будет следствие…
— Я же сказал: делайте что хотите, мне все равно… И больше меня не трогайте.
Они ушли, и он подумал, что надо как-то поправить все это: ее поправить, тело ее выпрямить, отмыть. Поднялся, постоял над ней и понял, что ничего не сможет, даже приоткрыть одеяло.
Тогда он пошел собираться. Водрузив рюкзак на спину, он ушел раньше, чем рыбаки вынесли из-за домика куль из одеяла. Он отшагал с полкилометра и остановился, взглянул туда, мельком увидел шевеление крохотных фигурок у домика. И опять зашагал, уже боясь оборачиваться, и уже он не мог ни увидеть, ни предположить, ни вообразить, что происходит в море, что три рыбака — Жора, Свеженцев и Валера — вели кунгас подальше от берега, в обход островка Рогачева. И Жора, вставший у битинга, чтобы показывать путь, большой, массивный даже, с черными давно не стриженными кудрями из-под вязаной шапочки, с распущенными усами, возвышался над кунгасом подобно жрецу. А Свеженцев, сидевший на банке в ногах того, что было туго спеленато в одеяло и обтянуто веревками, рассказывал, чтобы просто отвлечься, как много поездил он по свету, и, оказывается, может припомнить несколько случаев, как списывали погибших и убитых людей, как скармливали медведю нефтяники из разведки своего мастера с простреленной головой, как мореманы с сейнера давали показания о несчастном случае, хотя на самом деле в ночной драке сами сковырнули товарища за борт…
Когда же они отошли на такое расстояние, где катились валы, еще не знающие близости берега и подступающего под брюхо мелководья, родившиеся, может быть, у самой Калифорнии, свободные и медлительные, потому что спешить им было некуда. Когда берег чужеродно взгорбился холодными сопками, когда они почувствовали, что было здесь настолько пронзительно пусто, что небо разверзлось над головами перевернутой пропастью — тускло-синей и холодной, когда все это опустошило людей, они заглушили мотор, сами замолчали, подвязали к свертку несколько тяжеленных грузил из сеток, набитых камнями, и выпихнули груз за борт. Они молча смотрели, как погружается все это страшное устройство из куля и груза, как кристально-прозрачная глубина долго не съедает сверток, и лишь постепенно исчезали из виду более темные цвета в нем, но что-то белое в этой связке — обрывки веревок и вкрапления валунов — еще долго просвечивало сквозь глубину. Она же сливалась с тенями моря, с миражами тех рыб, которые целую вечность рождались, обитали и умирали в зеленоватой полутьме.
Все трое отпрянули от борта, сели на обтертые банки, молча закурили, и лишь минут пять спустя Свеженцев сказал:
— Прости, Господи…
Только тогда они стянули с голов кто кепку, кто вязаную, пропитанную потом и морем шапочку.