В другом и в третьем магазине повторилось то же самое. Даже когда я возвращалась в зал, снова набирала корзину и во второй раз выкладывала продукты на ленту, кассирша молча их убирала, не давая мне ничего купить. Если же я возмущалась, на сцену снова выходил охранник.
Я пробовала ездить в метро — но турникеты меня не пропускали, карточка в один момент обнулилась, а жетоны приобрести было невозможно: продавцы игнорировали меня.
Так я жила несколько дней или недель. Деньги у меня кончились, да и если они были бы — всё равно мне никто ничего не хотел продавать.
Продукты дома тоже кончились, но есть не очень-то и хотелось. Машина куда-то пропала. Наверное, её всё-таки эвакуировали. Потом вдруг вернулись муж и сын. Мы стали жить в нашем общем доме, но не так, как раньше. Моя семья не разговаривала со мной, словно не видела или не хотела меня видеть. Когда я вставала в дверном проёме, не давая им пройти, они стояли напротив, не глядя на меня, и ждали, когда я пропущу их сама. И я пропускала. Когда я подходила к ним, пыталась тормошить или кричать, они терпели это с безразличными лицами, смотрели в пол и ни слова мне не отвечали. Однажды я перебила в доме всю посуду. Они собрали осколки, подмели пол, а потом стали упаковывать вещи. Муж вызвал грузовик, загрузил его и уехал. В квартиру приехали другие люди. Я пыталась разговаривать с новыми жильцами, но они не отвечали мне и вели себя так же, как и моя семья.
Тогда я вышла на улицу и пошла по прямой. Только прямо, прямо и прямо. Главное было — никуда не сворачивать. Да мне это и не было нужно.
Призри на смирение
Перед Аней стояла старуха, высохшая, беззубая. Лицо её — можно было сказать, что лица и вовсе не было, настолько оно утонуло в морщинах. Бесцветные, слезящиеся глаза. Потёртое, кое-где траченное молью коричневое пальто и чёрный шерстяной платок. Аня отвернулась и стала рыться в карманах, в надежде, что старуха возьмёт милостыню и провалит восвояси. Но старуха не взяла Анины копейки, а только погладила её по руке:
— Спасибо, деточка. Плохо тебе, что ль?
Аня ничего не ответила, только встала со скамеечки и поспешно попрощалась. Но старуха вцепилась ей в рукав и стала просить помощи.
— Доведи меня до дому, а? Скользко на улице, дороги уж больно худые.
Аня выстояла с утра долгую очередь на исповедь, ей хотелось есть и спать. Но, находясь в церкви, она не нашла в себе сил отказать старухе.
— Пойдёмте, бабушка.
В церкви Ане становилось легче. Бог был рядом, он помогал. Дома можно было читать тропари, девяностый псалом, молитвы Богородице — но в какой-то момент в одиночестве Аня переставала чувствовать молитву, и тогда Божье слово превращалось в механический набор звуков, вполне бессмысленный, вполне знакомый. Исступление сменялось безразличием. Батюшка сказал, что нужно прекращать пить таблетки, которые прописал доктор. Аня решила, что на этот раз она начнёт уменьшать дозу. Три месяца назад она сделала всё неправильно — просто выбросила таблетки в мусорное ведро. Но, оказывается, приём нейролептиков не предполагал резкой их отмены, и потом в течение двух суток на Аню накатила такая тоска, что она была близка к самоубийству — газовая плита так и манила, и если бы не сын, Аня бы не раздумывала долго.
Называлось это состояние эндогенная депрессия. Событие, которое послужило причиной Аниной болезни — давно уже отошло на второй план, с ним она смирилась как с данностью и давно должна была уже, пережив тяжёлые дни, вернуться к обычной жизни, но организм вдруг начал существовать отдельно от Аниного сознания, пугая её и порабощая. Ночами она без препаратов не спала, да и с ними сон был поверхностный, неспокойный, полный метаний и постоянных закольцованных мыслей, которые мозг прокручивал, как ленту в дырке балаганчика. Утром Анино тело обкалывал холод, сверху нависал страх. Усилием воли Аня заставляла себя встать, да и всё остальное она делала тоже усилием воли. Дошло до того, что любое дело, даже обычное мытьё посуды превращалось в подвиг. Действительно ли помогали препараты или нет, но хотя бы засыпать с ними было спокойнее. Поэтому пришлось снова идти за лекарствами к врачу. Без рецепта эти таблетки не продавали.
В церкви она ненадолго восстанавливалась. Иногда у неё получалось поплакать. Как вот сегодня, после причастия. Отошла в сторону, села на лавочку у входа, закрыла глаза и затряслась. И вдруг услышала, как её кто-то зовёт. Эта старуха, стало быть, и звала.
Старушка словно прикипела к её руке, она была такая беззащитная и лёгкая, что казалось — Аня её отпустит, и маленькое тело улетит, лишь подует ветер.
— А я не первый раз тебя в Лавре-то вижу. На исповедь ходишь. Плачешь потом. Ты прости бабку. Я ж не любопытная, я приметливая просто. Смотрю на тебя, и сердце болит. А сегодня Господь тебя прямо передо мной поставил, в очереди-то. Вразумил меня к тебе подойти. Не сердись, вишь, задерживаю тебя… Ну, вот и пришли. Так зайдёшь ко мне аль нет?
Аня подумала вдруг, что ей всё равно, куда идти. Тем более что усталость была велика и хотелось поскорее сесть, а то и лечь.
Баба Клава была вечной трудницей и жила при монастыре, в крохотном деревянном доме. В комнатке пахло нищетой. Сама же баба Клава, когда сняла пальто, оказалась ещё меньше и суше. Растянутая кофта болталась на ней, словно внутри и не было никакого тела. На руках пятнами проступала чернота.
— Это сначала не мой дом был, — сказала старуха. Анастасия-послушница жила тут, меня приютила.
Потом преставилась, Царствие ей Небесное. Теперь молодуху одну пришлют ко мне, тоже трудницу. Вот жду, когда прибудет. Пусть живёт, мне-то осталось всего ничего. А ты не думай, что зря сегодня к бабке зашла. Я тебе сейчас чудо Господне покажу. Помоги мне только, а то упаду ишо.
Аня кивнула. Старуха встала и подошла к одному из топчанов. Над ним в углу на стене висела икона, занавешенная вязаным кружевом. Хозяйка оперлась на Анино плечо, взгромоздилась на топчан и, напевно повторяя дрожащим голосом «О, Всепетая мати», откинула занавеску.
Раньше Аня не знала этой иконы — а может, и видела репродукцию, да мимо прошла, не запомнила. На известных Ане иконах Богородица была в фелони, а здесь поверх красной накидки Девы высилась царская корона. Младенец не сидел на руках, а стоял у Матери на левом колене и прикасался ладонью к Её щеке. Но первое, что бросилось Ане в глаза, так это классическая красота женского лика. Таких женщин писали скорее портретисты, а не иконописцы.
Баба Клава дочитала кондак, прекрестилась и отцепила кружево, прилаженное к стене над иконой. С Аниной помощью спустилась с топчана, аккуратно расстелила занавеску поверх подушки.
— Красивая, — сказала Аня.
— Из одного монастыря она, — сказала баба Клава. — Там матушка жила, которая ещё при советской власти Пречистую Деву нашу спасла и хранила её у себя, долго хранила. Но это не та икона, эту я намолила сама. Мне её уже монахи написали, так уж я просила их, слезьми обливалась, вот как просила. Матушка-то преставилась, только перед смертью своей она меня благословила сюда приехать. И больно уж горько мне было тогда с Богородицей расставаться. Вот и написали мне её, совсем такую же, как у матушки, — ну только гораздо меньше, конечно. Теперь с ней и помру спокойно. Всё моё счастье в ней.