полюбопытствовал: — Я извиняюсь, конечно, только сомневаюсь все про себя — кто ж вы будете? Проживаете чем? Должность у вас какая, чтобы прокормиться? По нонешнему времени об этом тоже думать надо. Ее вот кормить. Я, к примеру взять, кузнец буду. Пахать там, косить тоже могу. С лошадьми при конном находился, жизнь наша переменная…
— Понимаю ваш вопрос, товарищ, хорошо понимаю, — суетливо заерзал старик. — Сейчас все сомневаются… Такое время… Я понимаю…
Он вернул хлеб Федору Анисимовичу и стал торопливо открывать старый потертый саквояж. Девочка перестала жевать, уставилась на дядю Федю. Мальчишки, переглянувшись, придвинулись ближе.
Дядя Федя так растерялся, что стал оглядываться вокруг, словно искал свидетелей, что его совсем не так поняли.
— Да ты что, товарищ дорогой, — забормотал он, оправдываясь. — Я только узнать хотел, может, помочь чем… У нас вот еще молоко есть, — потянулся он за бутылкой.
— Нет, я все понимаю. Меня часто спрашивают… Вот, например, глядите… — Он осторожно развернул большую, сильно потрепанную временем афишу. На ней можно было разглядеть портрет старика, каким он был лет двадцать назад. Еще можно было разглядеть слово «АРТИСТ», а ниже все неразборчиво от потрепанности афиши, от ее дрожи под ветром… — Документы тоже имеются, — суетился старик. — Я сейчас… сейчас покажу документы.
— Да на кой мне? — совсем растерялся дядя Федя. — Что мы?.. Нам самим впору за каждым кустом документы казать. Я же без зла какого, по любопытству своему глупому. Что ж теперь так-то?
— Я понимаю, что любопытство… Такое время. Все должны знать друг друга. Так легче верить…
Степан тем временем бережно рассматривал афишу, сравнивал ее со стариком.
— Вы в кино снимались? — неожиданно для самого себя спросил он.
Старик грустно улыбнулся:
— Приходилось когда-то и в кино. Есть там такая необходимая должность — статист. Но я, знаете ли, не выдержал… Хотел быть на первом плане. Глупость, конечно…
— Ничего не глупость! — неожиданно возразила девочка и, засмущавшись, низко опустила голову.
— Девочка сродни что ль будет? — спросила сидевшая неподалеку женщина.
— Любушка? — снова грустно улыбнулся старик. — Что ж, можно сказать, что мы теперь с ней родные, поскольку одни на свете. К тому же близкие и понятные друг другу люди. Так что можете даже не сомневаться. Очень даже родные.
— За ней, что ль, в наши края подались? — продолжала расспрашивать женщина.
Все, кто располагались поближе, внимательно прислушивались к завязавшемуся разговору.
— Как сказать… — не сразу ответил старик. — Если, знаете ли, по-старомодному… поверить в существование судьбы, в надежду, то, может быть, именно за этим и занесло меня в эти далекие края. Представьте, читаю Пушкина в каком-то стареньком клубе, а она сидит и плачет. Оказывается, нет отца, а совсем недавно умерла мать. Вот и поманил ее за собой. Поближе к движению, к городам… У меня, знаете ли, есть старый друг в Москве, народный артист. А Любушка так прекрасно читает стихи и понимает их…
Степан тем временем разглядел и, не удержавшись, погладил пальцем серебристый раструб торчавшей из стариковского саквояжа трубы. Старик заметил.
— Представьте себе, молодой человек, я ко всему прочему и на трубе играю. Словом, что-то вроде ходячего скомороха. Иногда по требованию публики играю. Впрочем, требуют редко, а я, знаете ли, не настаиваю. Показывать фокусы легче.
— Сыграйте, — стесняясь, попросил Степан.
— Сыграй, артист, — попросил с интересом прислушивавшийся к разговору сидевший у мотора мужик. — Здесь такое эхо от скал, километров на двадцать слыхать будет. То-то изюбрь переполошится.
Старик выпростал из саквояжа трубу и вопросительно посмотрел на девочку. Та поощрительно чуть заметно кивнула и улыбнулась.
— А знаете — сыграю. Почему не сыграть? Нас согласились подвезти, с нами поделились едой, нам сочувствуют. Я люблю, когда вокруг у всех добрые глаза. Только боюсь, что стал слаб. Хорошая игра требует сил. Но я сыграю…
И он заиграл. Усиленная ответным эхом незнакомая, но в чем-то и узнаваемая мелодия, как-то очень органично вплелась в окружающее пространство, сдавленное по правобережью темными первобытными скалами и окаймленное слева солнечным прибрежным мелколесьем, окрасившим почти половину реки таким же солнечным отражением. Лица людей в лодке, плывущей серединой, то погасали в густой тени, то освещались предвечерним ласковым солнцем.
Когда старик перестал играть, люди как по команде зашевелились, а сидевший на моторе мужик привстал и, вглядываясь в какие-то одному ему известные приметы, объявил:
— Второе отделение концерта уже маленько слыхать. Ангара на горизонте. Так что, граждане пассажиры, прошу готовиться к высадке. Падун обойдете по оподолью пешедралом, а за порогом вас Веденей Верхозин дожидается. Потрафите ему, чем можете, к вечеру, глядишь, до Братска доберетесь. Он музыку тоже уважает.
— Поднимайся, Степан Батькович, — засобирался дядя Федя. — В чужом месте, что в лесу. За знающими людьми держаться следует. А то забредем не в ту степь заместо казенного пристанища. До него теперь, ежели я правильно все понял, рукой подать.
Лодка спустя некоторое время приткнулась к узкой прибрежной тропе. По ней все потянулись по направлению к грозно шумевшему впереди Падунскому порогу. Позади всех брели Федор Анисимович, старик, девочка и прихвативший для подмоги нелегкий саквояж старика Степан.
Поневоле
Марья Егоровна Трынкова, чуть боле полугода назад получившая извещение о героической гибели мужа на неведомом ей Сахалине, крест-накрест заколачивала дверь покидаемой избы. На крыльце лежал узел, рядом с которым сидели мальчишка лет шести и собака. Мальчишка хлюпал носом и тужился в голос зареветь.
— Мамка, Лапчик с голоду помрет, — в который уже раз на одной и той же ноте нудил он.
— Это мы с тобой помрем, коли на каждого кобеля оглядываться будем. Не гунди, проклятый! Всю душу ты мне извел…
— Я ему кормежку буду добывать…
— А то как же… добытчик. Не гунди, говорю! — теряя терпение, закричала Марья и, отбросив в сторону молоток, пинком спихнула с крыльца