оно преобразует облик его, как корежит лик;
и: не Гольдштейн это,
а безумный Бэтмен в поисках золотого камня, в поисках совеющих словосочетаний, динамитных фраз, от которых махровые интеллигенты выпрыгивают из штанов.
«Энергейя и эргон революции» – вот название цикла статей, посвященных литературе победившего социализма. В орбиту внимания неугомонного Гольдштейна попадают оплеванный за последнее время Маяковский, облизанный Белинков, оболганный Харитонов… да мало ли еще кто?!
Полагаю книгу «Расставание с Нарциссом», в которую вошел упомянутый цикл статей, одной из лучших в сфере литературной критики за последнее десятилетие.
Эта книга, – певуче предупреждает автор, – написана под знаком утраты: обширный цикл, или эон, русской литературы XX века от авангарда и социалистического реализма до соцарта и концептуализма завершился, не оставив взамен ничего, кроме растерянности…
Право, ничего, кроме растерянности, не оставляет попытка проникнуть в суть явления по имени «Александр Гольдштейн». Ибо внешняя его оболочка суть застенчивость и робость, нерешительность и сдержанность.
Парадокс, но, став редактором некоего литературного приложения, он – по идее – должен был обрести для себя наконец некую точку опоры. Но: Боже – куда только подевались удаль и ярость, бушующие во всех его книгах? где, в каких мирах растворился азарт, наполнявший, как ветер, каждую гольдштейновскую строку?
Вот яркий пример того, как служение слову уступило служению делу, кондовому ремеслу.
…«„Мещане“ у Товстоногова. Тоска смертная, но играют очень здорово…» – так записывает в дневник свои впечатления от этого спектакля Василий Катанян.
Такое же ощущение от приложения, которое редактировал Гольдштейн и которое было основным источником его существования, – и написано все вроде бы неплохо, и тоска смертная.
Кстати, по этому поводу вспоминается и еще один смешной случай, зафиксированный в этом же дневнике.
Алла Демидова рассказывала Катаняну, как она общалась в столовой какого-то дома отдыха с Мариэттой Шагинян.
Как все глухие, «железная» Мариэтта говорила очень громко, через весь зал.
И вот она обращается таким образом к Демидовой:
– А где ты живешь в Москве?
– Там-то и там-то.
– А муж есть?
– Есть.
– А дети?
– Детей нет.
– Предохраняешься?! – орет Шагинян так, что слышно на кухне.
Может быть, редактируя свое литературное приложение, Гольдштейн предохраняется?
– Марик, дружище, привет! – это традиционный ритуал, с которого Александр, как правило, начинает нашу встречу.
Он улыбается. И я вдруг понимаю, что этот человек – отнюдь не человек тела, а человек слова;
бестелесный, бестеневой, бестрепетный, беспутный, он бредет, не разбирая путей, токует, как глухарь перед совокуплением; более того, совокупление Гольдштейна со словом родит невероятную пульсацию.
Чешский писатель Иржи Грошек устами одной из своих героинь говорит о том, что, дескать, все писатели педерасты – потому что у них в голове совокупляются однообразные мысли.
Но что странно:
из головы Гольдштейна, как Афродита из пены, дивное рождается слово:
слово-сочетания
и:
слово-мысли.
Читая Гольдштейна-эссеиста, Гольдштейна-критика, хочется перейти на танцующий ритм, сбивчивый, как дыхание:
…С наступлением же Судного дня нисходит мощная весомость скорби, парализующая ухватки обыденности, и тело, спеленутое сознаньем ничтожества, вымаливает милосердную запись в книге итогов…
Вот он, ответ на вопрос – «почему?»: его тело, спеленутое сознанием ничтожества, творит такое же спеленутое, немощное издание; дух же бушует, как вечный огонь, только в свободном парении.
«Гогиашвили в неволе не размножается!» – гласит заповедь, взятая напрокат из старого анекдота.
А чем, собственно, Гольдштейн в этом смысле отличается от Гогиашвили?!
И – как знать – может быть, отсутствие свободы и убило Александра Гольдштейна?!
Жестокий роман
…Набрать чернил и плакать…
Б. Пастернак
Каждый раз, когда я оказываюсь возле нашей любимой Фонтанки, мне действительно хочется плакать, выть, кричать, вспоминая о своем друге – Петре Крауклите.
Может быть, еще и потому, что уход его в никуда был неожидан и страшен;
рок неумолимо и бесстрастно расправился с ним, так и не дав реализоваться главной его мечте —
– созданию своего театра.
И театр этот должен был обязательно – по их совместному замыслу – находиться, конечно же, на Невском, а где же еще?
Увы, жестокий и скоропалительный роман сочинила для Петра жизнь.
Он рано лишился отца; тому едва исполнилось 32 года.
Ровно столько, сколько и самому Петру было суждено прожить на белом свете.
Смерть Крауклита-старшего страшной была и загадочной – причина была раскрыта чуть ли через несколько лет.
По словам самого Петра, отец купался вместе с матерью в море (в спокойном Каспийском море), как вдруг почувствовал, что кто-то силой тащит его на дно. Он только и успел, что крикнуть жене:
– Плыви к берегу!
И тем самым спас ее.
Его тело нашли потом, через несколько дней. Никто не мог понять, как Крауклит пошел ко дну, ибо слыл он отличным пловцом. И было ему, как я уже говорил, тридцать два года.
…Может быть, тайна этой гибели так и осталась бы не раскрытой, если бы не одно обстоятельство: через несколько лет после трагедии с Петиным отцом в Баку прошумело так называемое «дело водолазов». Выяснилось, что в течение нескольких лет группа водолазов действительно топила купающихся, а потом сдавала их тела в «анатомичку» за соответствующее вознаграждение.
Я слышал об этом деле; но о том, что Петин отец был в числе тех, кто погиб от рук «предприимчивых» бандитов, узнал гораздо позже.
Жизнь моего друга предстает причудливой траекторией, она вихрится, закручивается спиралью, тянется куда-то ввысь, пока не исчезает совсем, в пустоте беспредельности.
Озорной бакинский мальчишка, он слыл балагуром и хулиганом, пока вдруг, на 16-м году жизни, им не овладела неистребимая любовь к театру.
Казалось, природа все сделала для того, чтобы эта любовь была ответной: статный, голубоглазый, пластичный, с бархатным голосом, Петр словно был создан для сцены.
Однако же нельзя сказать, что дебют его выдался удачным; роль ловеласа и умника Венсана в пьесе «Чао!» Марка Жильбера Саважона (постановка народного театра при ДК им. 26 Бакинских Комиссаров; режиссер С. Штейнберг) он провалил. То ли от обиды, то ли от охватившего его азарта Петр… неожиданно, буквально в один момент собирает нехитрые пожитки и уматывает в Саратов. И… с первого же раза поступает в театральное училище. Пожалуй, с этого момента благосклонность судьбы лихо взмывает вверх.
Вот Петр – один из лучших студентов училища, участвующий во многих постановках.
Вот он уже – выпускник, но отнюдь не успокоившийся на достигнутом, а продолжающий театральное образование в свердловском Институте искусств.
Вот мы видим