сотрясаются руки, сплетенные и побледневшие от последней мертвой хватки, сотрясаются Колькины остекленевшие, расширившиеся зрачки в черных рамочках ресниц… Сотрясается стол, потому что Митя упал на него, валяя и смешивая закуски, и не встает и не хочет вставать, у него заболело сердце…
— Все готово, тетя Аня!.. Итак? Итак? Где музыканты? Музыку!
— Кто им вынес три бутылки? Они же пьяные!
— Не… Не! Просто веселые ребята! Не подкачают! Приготовиться к выносу! Минор… Начали!..
Вот Митя играет. Вот мы пляшем. Колька спас жизнь дяде Мите: Колька накормил дядю Митю какими-то своими таблетками. И Митя ожил, восстал из закусок, чтобы продолжить игру на разорванной гармошке, чтобы дальше трясти ширинкой над убежавшими пирогами…
Господи, когда это кончилось? Господи, как же это остановилось?
— Чем поят, чем?
— Да, кажись, спиртом…
— Богато… Да он и сам вроде крепко принимал…
— Не пролей капли!
Вот Митя играет… Вот я не могу подняться до двух часов дня, потому что заснул под утро. Отец будит меня, он пытается разбудить меня. Хотя никогда прежде этого не делал… Я смотрю на отца сегодняшними глазами, смотрю на себя спящего. Засаленный диван под старым одеялом, смятая цветастая подушка, взлохмаченная голова, кастрюли, большие, малые, посуда, чистая и нечистая, потолок в паутине, штаны, рубашка, скомканные носки, черные, отстукивающие над головой часы… Вот сейчас, сейчас это все останется здесь, а отец пойдет в магазин, выйдет, не добудившись, а они, эти черные, отстучат свое… И в половине третьего станут. Так что не сможет ни один механик — ни починить, ни пустить дальше…
Он вышел.
Дядя Митя подмигивает мне левым глазом. Я принимаю инструмент. Вот я играю. Вот дядя Митя пляшет…
Я разговариваю с матерью. Кухня. Стол. Стулья. Старые отстукивающие часы. Двадцать пять третьего. Мать. Руки. Деревянная толкушка. Кастрюля. Картошка пюре. Он любит картошку пюре… Отец возвращается из магазина и входит в дом.
— Ты будешь картошку пюре?
Он не отвечает. Он проходит мимо меня. Он проходит за моей спиной. Я все это вижу сегодняшними глазами. Он проходит. Проходит в свою комнату. Он снимает на ходу черный форменный китель.
— Алеша! — Это его голос.
— Ты будешь картошку пюре? — Это голос мамы.
— Алеша… Алешка!
— Ты будешь картошку пюре?
— Алеша…
Что-то падает в его комнате. Я поворачиваюсь, чтобы идти и смотреть. Поворачиваюсь, но еще договариваю, дорассказываю что-то маме, мама смеется… Мама остается в кухне. Часы. Деревянная толкушка. Кастрюля… Картошка…
— Ты что там? Машинку уронил? — Это мой голос.
Вот я играю. Вот все вокруг пляшут.
Он лежит… Я не помню, как он лежал: головой то ли к железной черной печке, то ли к швейной машинке… Я пытался это вспомнить сразу, тем же вечером. И не вспомнил. Не буду врать, как он лежал.
Я не вспомнил.
Я беру его за плечи. Я пытаюсь перевернуть его могучее горячее тело на спину.
Я переворачиваю его на спину. Я хочу дать ему воздуха. Я рву ему рубашку…
Я вытягиваю его в зал. Я смотрю ему в меняющееся лицо. Это не он…
— Да спроси ты у него! Он будет картошку пюре?!
— Я, конечно, не берусь ничего утверждать! Но я как врач… я бы посоветовал вам тогда с места его не трогать…
— Вы, врач, советуете не делать того, что я уже сделал?
Лицо поднимается, поднимается на меня и вбок, вбок, куда-то вбок… Боже! Какая, ка-ка-я большая го-ло-ва-а… Мама!!! Ма-ма…
— Ты спросил у него? Он будет картошку пюре?
Но это же не он! Этот, это… что-то… Громадное, сине-черное, вспучивается, лезет на меня…
У меня дергается сердце: вбок, вбок — и вниз… Вбок, вбок — и вниз. Вбок, вбок — и вниз…
Колька откладывает осторожно инструмент. Колька дает и мне свои таблетки…
Я кладу отца на пол. Ровно. Под голову коврик. Мягко надо. Теперь надо в белом. Врача. Быстрее…
Я бегу через дорогу. Через рельсы. Мимо черного паровоза. Думаю. Нет. Надо соврать. Так быстрее. Надо сказать, что он умирает… Так врач быстрее побежит. Так мы вместе быстрее побежим… Ступни обжигаются о рельсы, ступни режутся о гальку… Я потерял ночные тапочки.
Добрый Колька снимает и отдает мне свои. И я вновь пляшу, мы все вместе пляшем, только Колька кривится — его ногам больно плясать на острых бутылочных осколках… Но и он, и он пляшет. Это главное. Я рад. Я так рад за него.
Она в белом халате, внимательно смотрит на отца. Она не подходит к нему. Она смотрит. А в руках у нее аппарат для измерения внутривенного давления.
— Сделайте ему хоть что-нибудь!
Митя подмигивает мне, лицо его пьяно расползается. И падает на незастегнутую ширинку. Рука его в синих наколках ползет, ползет, ползет… Я не успеваю. Руки остервенело стаскивают потную фуражку.
Отец лежит потому, что упал? А упал потому, что ударился о печку? А ударился потому, что покачнулся? А покачнулся потому, что стал терять сознание? А сознание потерял потому, что заболел? Он придет в себя? Он придет в себя?!
— Сделайте ему укол… Сделайте Кольке укол!
— Не трогайте! Вы убьете его! Он пьет таблетки…
Она смотрит на отца. Откладывает, как ненужный, инструмент. Аппарат для внутривенного давления.
— Сделайте ему укол!
— Что ж ты стоишь?! Измерь ему хоть давление! — грубо говорит мама, выпрямившись как неживая.
По всему дому занавешены зеркала и окна. По всей улице молчат при моем появлении люди. По всей станции объявлено: не стучать молотками. По всему городу прекращено движение. По всей Юго-Восточной железной дороге остановились паровозы, чтобы иметь возможность весь пар пустить сегодня в мазутные охрипшие глотки.
Отец не будет сегодня есть картофельное пюре.
Она, в белом халате, смотрит на нас. На лице у нее удивление. Вот-вот улыбнется — и я ее ударю. Как только улыбнется. Или как только откроет рот.
— Вы зачем меня позвали? Он же мертв.
— Не трогайте! Вы убьете его. Он пьет таблетки…
Вот Митя играет. Вот я выхожу. Вот мы все выходим. Труба у Мити черная, грязная. Где он ее держит в паузах между покойниками?
Все приходят. Стоят. Крестятся. Снимают фуражки. Все стоят. Все уходят.
Мы остаемся. Старые остановившиеся часы. Половина третьего. А сколько на самом деле? Я на стуле. Он на полу. Мать у стола. Руки. Деревянная толкушка. Руки. Деревянная толкушка… Кастрюля. Картошка.
— Лег. Хлопнулся. Кто же будет есть твое пюре? —