Отец быстро, можно сказать моментально, раскалялся и тут же остывал. Там, где-то в грудной клетке, был у него, наверное, вмонтирован малогабаритный, но надёжный радиатор, и если бы не он, не этот радиатор, отец давно бы уже расплавился. Зла отец не помнил, а коли и помнил, то злом на зло не отвечал и не держал обиды век. Зная это условие, задачу я решал мгновенно – в одно стремительное действие, суть которого была в том, чтобы успеть смыться и не угодить под горячую руку. А Николай – тот долго раздумывал, – задачи решать он любил: долго мудрил над ними, пытаясь найти оригинальный ход, но в случае с отцом результат получал всегда неудовлетворительный – был наказан. Работая, отец добрым не становился, никогда ничего не объяснял, что и как делать, не показывал, хотел или считал, что мы сами до всего должны были доходить своим умом, «допетрить», ну а как – это его уже не заботило. Сунет в руки топор, к примеру, руби, скажет, паз, а сам стоит над душой и смотрит, смотрит, зубами скрипит, скрипит, а потом и рявнкет:
– Ну, мать честная, ни хрена не могут делать! – и топор – коли топор, к примеру, – из рук вырвет. Можешь уходить. И уходить, правда, страшно: и за это можешь заработать; но уйти, пожалуй, лучше, так как, оставшись, тумаков схлопочешь точно, а уйдёшь – получишь или нет их, неизвестно.
Заставил он как-то нас с братом зарод метать, а сам на другой покос ушёл, что делать там, уже не помню, но это и не важно. Лет нам было мало, видели мы, как зароды мечут, но сами не метали, ну и смастерили чёрт-те что. Вернулся отец – нас там уже не было, из березняка, костянку поедая, наблюдали, – походил вокруг, полюбовался, приставив к глазам ладонь, на наше детище, а заодно и нас глазами поискал. Потом схватил вилы, налетел ураганом и разнёс всё до листочка и стебелька. Но успел всё же – сложил до дождя. А назавтра, когда домой мы с братом в страхе заявились, увидел нас он и спросил: «Ну чё, не щупали, зарод там не горит?.. Отволгло, сыровато вроде было». На что, счастливые, ответили мы: нет, дескать, не горит, с чего ему гореть, это пролило бы, тогда б, мол. А после брату я сказал: «Уж если от него вчера не загорелся, то уж теперь не загорит».
Надумал он как-то перекрыть обветшавший, сооружённый ещё бывшим хозяином Илмарем Пуссой, а то и до него ещё поставленный, двор наш. Надумал после того, как подгнившей и обвалившейся слегой зашибло только что народившегося телёнка. Горя тогда хватили все: и мы с братом, и мама, и корова, и убитый телёнок, и, конечно же, слега, – сразу за всеми грех нашёлся. Перевернув всё с ног на уши, наказав нам похоронить телёнка, отец уехал в Елисейск на какое-то собрание, то ли служебное, то ли партийное, мало ли их в ту пору проводилось, а вернувшись, в тот же день отправился в лес. Навалил в лесу лиственниц на столбы и на слеги, нанял тракториста, вывез хлысты, ошкурил, обмерил, распилил и стал мастерить у столбов проушины для слег и пазы для заплота. А мы с Николаем тем временем разбирали старую, пуссовскую, постройку: сбрасывали негодные балки, выкапывали и вытаскивали прежние столбы и заодно рыли ямы под новые, а по отцовскому плану и по его требованию ямы следовало рыть вдвое глубже бывших. Но наконец, уже на третий день, всё сделали, подготовили, и пришла пора поднимать и укладывать слеги. Ухватив слегу верёвкой, подкладывая под неё кругляши, кое-как втроем, мешая друг другу, под отцовскую ругань, относящуюся к нам, к верёвкам, к кругляшам, к неровностям под ногами и ко всему остальному, мы перетащили слеги – всех их было три – к месту великой, иного прилагательного и не подберу, стройки. Отец сел перекурить, а мы с братом стали соображать суетно, как бы их, слеги, водрузить на четырёхметровую высоту. Думали, думали, физику, геометрию и математику вспоминали, громко рассуждали о блоках и рычагах, а потом, начертив на земле проект, решили возводить пандус. Сердито кряхтя и покашливая, отец всё ещё сидел на бревне, курил которую уже папиросу и, ни слова не произнося, поглядывал на нас, как Кутузов в Филях поглядывал, наверное, на генералов. Затем вдруг, рассеяв в одно мгновение схожесть с фельдмаршалом, выплюнул окурок, взметнулся с бревна, как с гнезда испуганная птица, обругал нас тем, что на язык подвернулось, отправил сначала в пим горячий – его излюбленный адрес, – затем ещё куда-то и затоптал наши гениальные чертежи. Оставаться с ним рядом теперь было гораздо опаснее, чем удалиться по указанному им маршруту. Мы взяли удочки, подальше от дома накопали червей и смотались на рыбалку.
Набродившись с утеху по реке, накупавшись и нарыбачившись, вернулись мы поздно вечером, часу в одиннадцатом, когда… когда солнце, протягивая для прощания к разомлевшему Каменску длинные лучи, садилось в затихающий, охваченный предзакатным беспокойством ельник, когда по сумеречной ограде нашей в поисках ночного пристанища проносились редкие, запоздавшие пауты и слепни, когда у карнизов уже собрались «толочь мак» комары и мошки. Отец, покуривая, сидел на чурке и сквозь невесомый, почти бездвижный папиросный дым смотрел на закат, суливший ему не меньше как неделю бравой погоды. Вошли в ограду мы и обалдели. Двор был готов, а это значило: меж столбов – новый, без единой щели заплот; на столбах – слеги; на слегах – поперечины; на поперечинах – свежие осиновые жерди, а на жердях – батальон пришибленных будто воробьёв. Вошли мы с братом и обалдели. Как со всем этим отцу удалось управиться, для меня и сейчас загадка. А тогда, умывшись и взяв из маминых рук полотенце, я спросил:
– Мама, кто-то, что ли, помогал? – и кивнул в сторону новорождённого двора.
Мама ответила:
– Нет. Один. Сам с собой бубнил всё да ругался, я и глаз казать не смела. Борьзя, видно, сунулся, попал под ноги, и тот получил – завизжал будто ошпаренный.
Пёс и действительно сидел в углу, отвернувшись к забору обиженно.
Так вот, вошли в ограду мы и удивились, и было, конечно, от чего, а отец, нас заметив, радостно встрепенулся, поднялся с чурки и с ухмылкой уставшего, но довольного собой и трудом своим человека направился к нам. Подступил, ухватил наш рюкзак, развязал его и со словами:
– Ну чё, рыбаки, опять, поди, время убили да ноги намаяли? – стал перебирать