протянувшуюся обнять её.
— Ты к тому же и лгун! — промолвила она громко. — Ты хочешь меня обмануть? Я подобрала его на улице, как подкидыша, а он мне милостыню подаёт!
Хотя его положение было весьма шатким, но эти слова он принял как страшное оскорбление. Он подкидыш? Сдал максимум, перешёл на второй курс института, имеет общественную нагрузку, пишет рассказы, которыми заинтересовался известный поэт, — вдруг подкидыш! Да и не пора ли ему перестать возиться с этой бабой? Но не успел он подобрать ответа, достойного своего оскорблённого самолюбия, как Тамара Васильевна погладила ему голову.
— Не сердись, Степанка, — сказала она так покорно, что он почувствовал себя удовлетворённым. — Больно мне… Но это всё глупости. Завтра уйдёшь. Завтра, через неделю, две — всё равно, это нужно пережить! Ох, миленький, ты даже не понимаешь, каково мне! Пойдёшь себе посвистывая, и хорошо! Я тоже не буду плакать. Плачет тот, кто надеется на сочувствие. А я одинока. Максим ушёл. И никогда не вернётся.
Она тихо засмеялась, потягиваясь.
— Помнишь, я рассказывала тебе про себя?
— А что?
Он рад был слушать ещё раз о всей её жизни с начала, лишь бы она не напоминала о завтрашней разлуке, хотя в данный момент её рассказы заранее казались ему мало интересными.
— Тогда не рассказала тебе главного… Я никого не любила.
Он не понял сразу, в чём дело.
— Тебя я полюбила первого, — говорила она. — Раньше я не смела… из-за сына. Как я ненавидела его иногда! Ты ведь не знаешь, какой я была красивой… Одежда жгла моё тело, я спала без сорочки — она жалила меня. Это было страшно давно. И вот пришёл ты… — Она тихо поцеловала его в лоб. — Я не верила в бога… то есть когда-то не верила. А когда увидела тебя, снова стала молиться. Я пришла к тебе, как лунатик. Ты оттолкнул меня — я ушла. Позвал — я пришла. Воля моя сломалась. — Она сжала ему руки. — Завтра ты пойдёшь и будешь итти долго-долго… Будешь проходить мимо многих людей. Мне тоже остаются долгие дни, только я уже никого не встречу. Много пустых дней. Буду срывать их, как листочки с календаря, и с другой стороны их ничего не будет написано. А потом придёт смерть, Это страшно. Скажи что-нибудь!
Он вздрогнул. Было в её словах что-то невыразимо тяжёлое и безнадёжное. Они снова стали еле слышным топотом, который уносил его в безмерную даль, они падали ему на душу каплями тёплого масла, смягчали в ней все отвердения, разглаживали все морщины и складки, пробуждали спокойную, радостную чуткость.
— Что ж, Мусинька, — сказал он, задумчиво. — Говорите вы, я должен молчать. Ничего я не знаю. Не знаю, что будет со мной. Но одно я понял — живём мы на так, как хотим, и… должны делать другим больно. Это я понял. Иногда бывает хорошо, как сейчас. Уютно, тихо. То, что вы для меня сделали, никто уж не сделает. Мусинька, вы знаете, я мало думал о вас, когда вы были возле меня, но всегда буду вспоминать, когда вас не будет со мной.
Она благодарно поцеловала его, но отодвинулась, когда он ободрившись хотел ответить ей не одним только поцелуем.
— Не нужно обкрадывать самих себя, миленький!
Она обняла его и начала убаюкивать, напевая что-то неслышное, усыпляя тихими прикосновениями губ к его глазам и лбу, и юноша незаметно уснул, обессиленный событиями и теплотой собственного добродушия.
Утром он проснулся поздно и долго лежал. Потом умылся, постучал в двери, ведущие в комнаты, и, не дождавшись ответа, тихо вошёл. Там не было никого. Так, словно в этих комнатах никто никогда и не жил. Он постоял в Мусинькиной комнате, которая напоминала девичью светлицу своим белым одеялом и узорными занавесками на окнах, и вернулся в кухню, полный далёких воспоминаний. Выпив молоко, оставленное для него, он в последний раз выполнил свои обязанности перед коровами и наносил воды. Теперь он был свободен и начал собирать вещи.
Немного подумав, он растопил плиту. Пока разгорались дрова, переоделся в свой серый костюм и бросил в огонь френч, старые брюки и, мешки, привезённые из села, а сапоги выбросил в сорный ящик. Теперь у него остались только тетради, книги и завёрнутое в одеяло бельё.
Степан связал своё имущество в два аккуратных пакета, запер двери, положил ключ под крыльцо и пошёл с пакетами в руках, унося в душе печаль, горечь первого познания жизни и беспокойные надежды.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
I.
В девять с половиной Степан Радченко возвращался с утреннего купанья, а уходил, на реку в семь. Два часа лежал он на песке под мягкими солнечными лучами, которые постепенно превратили его тело в тёмный атлас. Таково было предписание неуклонного, хоть и не писаного расписания, выработанного на другой же день после переселения на другую квартиру. Им обозначил он начало новой жизни и строго придерживался его.
Впервые избавившись от бедности, юноша был доволен своей жизнью, чувствуя себя молодым деревцом, которое может приняться на всякой почве. По крестьянскому обычаю он скопил за лето немного денег, а сам жил просто, выпивал утром два стакана молока, обедал и пил вечерний чай в Наройте. В комнате не держал и куска хлеба, боясь развести мышей и тараканов, и инстинктивно догадываясь, что держать пищу не следует в комнате, где работаешь и спишь.
Единственное, что юноша себе позволял, - это курить настоящий хороший табак, не жалея на него денег, так как если приятеля неприятно угощать плохими папиросами, то самого себя и подавно. Начатая летом серьёзная работа заслонила собою заманчивые афиши о мировых фильмах, знаменитых певцах и артистах. Он с удовольствием осудил себя на одиночество в этих стенах, где единственным украшением была забытая
бывшими владельцами чахлая пальма, переходившая во владение каждого нового квартиранта, печально напоминая о мимолётности всего на свете. Под её поблёкшими листьями он систематически вёл упорную работу над собственной личностью.
Юноша заметил нечто, показавшееся ему странным и даже страшным, так как он не понимал настоящих и естественных причин его. Блестящий год работы в институте, вместо того чтобы дать ему новые знания, казалось, уничтожил даже те, с какими он пришёл из села. Он вдруг почувствовал, что мозг его одет в ничтожные отрепья, и это чувство взволновало его,