которой должно было отлиться великое американское государство, Республика. Из Европы он звал образованных людей для работы в печати, ученых на университетские кафедры, земледельцев для заселения пустынных областей; из Европы он вывез корабли для судоходных рек, меркантилизм и свободу верований, кредиты и Национальный банк для развития промышленности, все тогдашние великие теории общественного развития, чтобы на их основе создать собственное государство. Он «вывез», одним словом, Европу, чтобы разом водворить ее порядки в Америке и за десять лет осуществить дело, на которое прежде потребовались бы века. Были ли его планы бесплодными мечтаниями? Нет, утверждаю я. Все его нововведения продолжают жить, за исключением тех, что варварство Росаса сочло помехой для своих посягательств. Свобода вероисповедания, поддержанная высшим духовенством Буэнос-Айреса, не отменена; европейское население распространяется по всему краю и берет в руки оружие motu propio[246], чтобы покончить с тем единственным препятствием, которое лишает его благ, даруемых этой землей; реки шумом волн молят о том, чтобы были снесены созданные властями искусственные препятствия, мешающие судоходству; Национальный банк укоренился в нашей жизни столь глубоко, что сумел спасти общество от нищеты, в которую мог ввергнуть его тиран. А самое главное, сколь фантастичным и вневременным ни выглядит это величественное общественное устройство, к установлению которого спешат в наши дни все американские народы, в то время оно было по крайней мере необременительным, сносным, и сколько бы ни кричали денно и нощно те, кто утратил совесть, Ривадавиа не пролил ни единой капли крови, не посягнул ни на чью собственность и в итоге добровольно избрал вместо пышности президентского правления благородную бедность, скромную долю изгнанника. Росас, столько клеветавший на него, утонул бы в море крови, пролитой им самим; а сорок миллионов песо из национальной казны и пятьдесят миллионов из личных состояний, которое растратил он за десять лет на ведение нескончаемой войны, развязанной им в угоду собственной дикости, в руках мечтателя и глупца Ривадавиа превратились бы в судоходные каналы, новые города и многочисленные общественные заведения. И за Ривадавиа, уже умершим для своей родины, сохранится слава гражданина, представлявшего европейскую цивилизацию в ее лучших устремлениях, а его противники пусть обретут славу, ими заслуженную,— как представители варварства в самых ненавистных и отвратительных его проявлениях. Росас и Ривадавиа обозначили две границы Аргентинской Республики: один — через пампу — с дикарями, другой — через Ла-Плату — с Европой.
Это не похвала, это апофеоз Ривадавиа и его партии, уже не существующей как политическая сила, хотя Росас хитрит, упорно именуя «унитариями» своих нынешних врагов. Старая партия унитариев погибла, подобно Жиронде[247], много лет назад. Но среди ее ошибок, опрометчивых шагов и фантастических идей было столько благородного, великого, что пришедшее вслед за ними поколение воздавало ей самые пышные почести. Многие из тех людей остаются еще среди нас, хотя они уже не составляют организованной партии: это реликвии Аргентинской Республики, столь же почтенные и благородные, как реликвии Империи Наполеона. Унитарии 1825 года представляют собой определенный тип, который мы легко отличим по фигуре, манерам, интонациям и взглядам. Мне кажется, среди сотни аргентинцев я угадаю: вот унитарий. Унитарий ходит прямо, с высоко поднятой головой, никогда не свернет со своего пути, даже если рушится здание; говорит он высокомерно, дополняет фразу саркастическими гримасами и решительными жестами; его идеи четки, неизменны; и накануне сражения он будет продолжать дискуссию по всей форме о каком-либо акте или о новой законодательной формуле: так он воздает почести своим идолам — Конституции и гарантиям, установленным ею для личности. Религия, которую он исповедует,— это будущее Республики, чей образ, неопределенный, но грандиозный и возвышенный, постоянно является ему, овеянный былой славой, и не позволяет заниматься насущными делами. Невозможно вообразить поколение более рассудочное, более склонное к дедукции, более инициативное и одновременно в высшей степени лишенное практического чутья[248]. Приносят известие о победе врага, у всех оно на устах, в официальных сообщениях подробно описывается происшедшее, один за другим появляются раненые — унитарий полагает, что это невозможно, и приводит столь основательные доводы, что заставляет вас усомниться в том, что видят ваши собственные глаза. Он так верит в высшее предназначение своего дела, так постоянен и самоотвержен в готовности отдать за него свою жизнь, что ни изгнание, ни бедность, ни бег времени ни на йоту не умерят его пыл.
Если говорить о твердости его духа и энергии, то они бесконечно выше, чем у пришедшего вслед за ним поколения. Помимо прочего, унитариев отличают от нас особо изящные жесты, церемонное обращение, чрезмерная чопорность. В салоне нет им равных, и несмотря на то, что им уже досталось от жизни, они более учтивы, более оживленны и предупредительны в обращении с дамами, чем их сыновья.
По мере того как демократическое движение принимает все более отчетливые очертания, у нас утрачивается уважение к форме, и не так-то просто представить себе просвещенность и утонченность буэнос-айресского общества до 1828 года. Всем приезжим европейцам тогда казалось, что они находятся в Европе, в парижских салонах; здесь было все — даже французское тщеславие, которым кичились тогда франты Буэнос- Айреса.
Я привел все эти подробности, чтобы дать представление о времени, когда предпринимались попытки создания республики и шла борьба противоборствующих начал. Кордова, город испанский по литературному и религиозному образованию, незыблемый, враждебный революционным начинаниям, и Буэнос-Айрес, где все ново, все бурлит, все в движении,— вот два города, олицетворение тех партий, борьба между которыми шла во всех городах, подобно тому, как происходит это во всех странах. Не знаю, существует ли еще где-нибудь в Америке аналогичное явление: каждую из партий — ретроградную и прогрессивную — в высшей степени ярко представляют два города, порожденные разными цивилизациями и питающиеся идеями из разных источников: Кордова — тем, что идет из Испании, от Соборов, Писания, сводов римского права, Буэнос-Айрес — идеями Бентама, Руссо, Монтескье и вообще всей французской литературы.
К этому следует добавить еще одно, не менее серьезное обстоятельство: в результате борьбы за независимость произошло ослабление всех национальных связей. Когда власть вырывают в одном месте, чтобы укоренить ее в другом, проходит много времени, прежде чем она снова пустит корни. Республиканец тех времен говорил, что «власть — это не что иное как договор между правителями и управляемыми». Немало унитариев живо и поныне! Власть основывается на не подлежащем осмыслению признании того, что нация есть явление постоянное. Таму где начинают думать и проявлять свои желания, нет власти — подобное переходное состояние называется федерализмом; вслед