Тем не менее, продолжает Потемкин, в среду, когда Бенкендорф был нездоров, Шульгин «удостоился великой чести кушать за столом императора», а наказанные театралы этой чести удостоены не были:
Но одно из двух: или г. обер-полицмейстер Шульгин виноват, или нами сделано преступление. Ваше Высокопревосходительство в письме нашем на имя Государя Императора, столь благосклонно Вами принятом, сами изволили приказать выключить слова о нашей невинности и о просимом суде у Государя как уже о вещах несомнительных и Высочайшею Особою признанных ненужными; однако просимым и умоляемым светлым Государевым воззрением мы не были осчастливлены, печать гнева его как бы на нас лежит; а нарушивший Его волю бездушный – Вы сами того свидетель – Шульгин трапезы Государевой удостоен. То быть может, что великодушный монарх своего внимания на него и не обращал, но в глазах публики приглашения Шульгина к столу царскому достаточно; а нам срам нанесен публично. ‹…› Ужели участь Москвы будет всегда быть вверенной какому-то роду отоматов бездушных и подобным себе покровительствующих? Ужели какой-либо Обольянинов, новый Эдип, водимый своей Антигоной-племянницей, в молодости злой, при старости скаредный[5]; или князь Димитрий Владимирович Голицын, в полной мере сатрап, вежливый в гостиной, жестокий – из-за стены своего кабинета и о котором с его сателлитами-клевретами легко составить тетради жалких анекдотов; ужели в самом деле можно думать, что подобные существа при нужных временах могли бы водить умами людей и что Голицыным и Обольяниновым с их клевретами соблюдается честь и тишина Москвы? – Нет, Александр Христофорович! Москвы тишина, честь Москвы в сердцах ее коренных жителей. Да верит Государь, что его подданные Его любят, что величайшая часть из них наверное никогда Ему не изменят, что любовь к русскому царю, верность к нему в русских сердцах есть род веры, получаемой нами в наследство от родителей, что мы ее высасываем из грудей кормилицы-россиянки, что в младенчестве она в нас лелеема нашими няньками и по возмужалости остается в сердцах приятным отголоском лет младенческих. А если несколько заблудших овец из огромного народа[6] могли забыть свои обязанности, это капля из моря, которая нисколько не могла совратить общего коренного в русском народе направления: любви и верности к своему царю. ‹…› Из всего мною сказанного да дозволено мне будет заключить, что я не вижу цели в бывшем нашем обвинении для правительства и одну только гнусность выслужиться чужой бедой[7], что больно, больно нестерпимо по наветам ябед нам слыть мятежниками, и если несвойственно Величеству Сана Царского сделать обиде нашей публичное вознаграждение – чего мы и не просим, – то вместно Его святому правосудию пожертвовать общему благу каким-либо клеветником Шульгиным, не предавать нас похвальбе и мстительности его в жертву и показать своим подданным, что ядовитая клевета о ступени престола Его как туманно желтая волна о вековечные скалы рушится; а невинность у того же престола находит в суде Его утешительное пристанище. Мы все с сею просьбою к Вашему Высокопревосходительству прибегаем, дозвольте от Вас как от блюстителя порядка по целой империи ждать еще справедливой защиты и довершите вполне Ваше великодушное дело.
Иначе говоря, без наказания обер-полицмейстра Шульгина дворяне не могут считать себя полностью оправданными.
В тот же день Потемкин написал Бенкендорфу еще одно послание – на сей раз, в отличие от русского письма, короткую записку по-французски:
Не успел я завершить письмо, которое честь имею Вам адресовать, как пришли сказать мне, что г. Шульгин сильно удивляется моей простоте, коли я и впрямь поверил той сцене, которая у Вас разыгралась насчет нашего дела, что его накануне призвали и посулили хорошую награду, ежели будет молчать и все на себя возьмет. Судите же, какой это человек. Что до меня, продолжаю коснеть в моей простоте и слепо полагаюсь на слова Вашего Высокопревосходительства, какие мне были сказаны, Шульгина же почитаю еще более низким и подлым, если он таковым предлогом прикрывается. Впрочем, после отъезда Его Величества ходит он надменный, лицом сияет, не приложу ума от чего.