с чего ему смеяться? Диссертацию писал — провалилась; женат был — жена ушла; квартиру в городе имел — бросил; директором был — разжаловали; мотоцикл давали — утопил; лошадь выделяли — отняли… Что же, что за душой-то у тебя? Уменье, выпить хоть ведро да поболтать за жисть? Картины? Да уж… Не картины, а поминки по самому себе…
И мне становится даже несколько жаль Алексея. Неприкаянный он и несуразный: а все от него чего-то ждут, ждут… Кто чего: кто неприятностей, кто гениальностей… Откуда? С чего бы это? Ему бы с самим собой справиться да разобраться…
Боже, как же можно в таком неуюте и такой нечистоте, жить? Как в не убираемой годами квартире…
Мы едем. Точнее: мы движемся. Проходит, не менее двадцати минут. Высоко в сухом небе поет неведомая мне птица, Тарлыков долго смотрит прямо над собой, верно, пытаясь сыскать ее вверху. Ананий, кажется, дремлет — с прямой спиной и с коричневато-набрякшей шеей… Но — нет.
— Иваныч, — окликает он Тарлыкова осипшим голосом. — Ты мине прошлый раз про мысли мои спрашивал… Как я про что думаю…
— Ну? — не сразу отзывается Тарлыков, не опуская глаз. — И что?
— А про мудреца ты мне сказывал, — напоминает Ананий. — Был такой, всамделе был?
— Который не знал, во что после смерти превратится?
— Ага…
— Был! — оглядывается весело Алексей. — Всамделе… А тебе зачем?
— Вот и я думаю… — начал было Ананий и надолго замолчал, уставясь опять в Федулкин тощенький круп. Молчал и Алексей, посматривая в звенящее небо: как ему, однако, терпения хватает — и с такими общаться?
— Думать, Лукьяныч, не возбраняется… Думай, Ананий! Мечтай больше. И тем утешишься.
— Мечтать? — не поверил Ананий. — Так как мечтать… Не знаешь ведь, как и чего будет…
— Для утешения и мечтай…
— Для утешения, — трудно размышляет он. — Зверь даже или птица вон, и та для утешения, за просто так — голоса не кажет… Все — для пользы какой-то…
— Так ты чего себя по зверью-то меришь? — улыбнулся Тарлыков. — Ты же че-ло-век! Властелин, значит, и покоритель просторов…
— А ну как… После того-этого… В зверя обратишься?
— Ну — и какие проблемы?
— Какие… А вот какие… — раздумывает Ананий Лукьянович вслух, тревожа Федулку жичиной. — И в кошку бы и в мышку я согласный… И в птицу: в ворону или там в голубя — все неплохо… И в собаку… В собаку — даже хорошо…
— Так что ж плохо?
— А ну как… в лошадь?
— А что? — вновь не выдерживаю я. — Лошадь — животное чистое. Не в пример свинье или той же вороне…
— Так-то оно так… — отвечает Ананий уклончиво, всматриваясь опять и всматриваясь зорко в зад своего уезженного мерина. — Согласный бы я и в лошадь. Только вот ср… я на ходу не умею…
Алексей не смеется в этот раз. Алексей усмехается. А в самом деле, шутит Ананий или всерьез? А если всерьез, то не слишком ли серьезно?
— Тэпэру-у! — понятно для лошади говорит Ананий и сползает с передка. — Перепахано… Слазь.
Мы соскакиваем: дороги действительно нет. Все была-была. И кончилась.
— А дальше? — смотрит Тарлыков в сторону поселка, приставив козырьком ладонь.
— Конца вроде не видать… — с сомнением вглядывается туда же Ананий Лукьянович.
— Да поезжай!
— Прямо штоль?
— Прямо и поезжай…
— А ну как заругают? Не зазря ж машины портили…
— А ну как не заругают! — вскрикивает бешено Тарлыков и нетерпеливо хватается за узду. — Сам говоришь, что на ходу не умеешь!..
Километра через полтора, метров за двести до поселка, пахота кончается. В воздухе уже прохладно, часа четыре, пожалуй, упарившийся, покрытый темным и грязным потом Федулка тащится еле-еле. В поселок мы входим пешком…
Итак, положение, в котором оказывается Алексей уже на сегодняшний день, можно назвать не иначе, как persona non grata… В отделе культуры поделились: слухи «о поведении этого разгильдяя» дошли уже и до больших людей области… В райпо отказываются принимать из его рук счета… В райисполкоме похохатывают при одном его имени… В роно с ним принципиально не здороваются… Ну, тут понятно, тут Павел Сергеевич не дремал, а по другим ведомствам: неужели тоже его работа?
— Одиозная фигура, — поднимает со значением свой тонкий белый палец Авдеев. И молчит. Потому что уже все сказал…
Ах, Авдеев, Авдеев… Предчувствую я, сколь грандиозную ты сможешь роль сыграть в этом затянувшемся водевиле… Догадываюсь я… Увы, только догадываюсь: далеко не одного меня снабжаешь ты своей точнейшей, бесценнейшей информацией!
И везде-то Коля успевает. Сегодня вот успел на райхозактив. Успел-таки — в кулуарах райхозактива. А может, — кое в чем и сплетнями попользовался, не знаю, не берусь… Но вот что он, по крайней мере, мне рассказал. Привожу как есть, как рассказано, без каких-либо комментариев…
После актива Тарлыков поймал Геннадия Васильевича Зарывалина в буфете. Оттащил едва ли не за рукав:
— Вы думаете магазин открывать?
Зарывалин — мужик неглупый и, в общем-то, если не давить, покладистый.
— Так у вас же есть Дарикова? — заулыбался он, располагая к себе.
Но Тарлыкову не до тонкостей… Тарлыков берет быка за рога. И причем с самой мрачной физиономией, будто ведет уже этого быка на бойню.
— Дарикова — раз в неделю. И по совместительству. И только хлебом и водкой…
— А разве этого мало? — шутит Зарывалин. — Разве мало для настоящего-то мужчины?
— Вот вы, как настоящий мужчина, и питайтесь водкой и заедайте ее хлебом… А в Яшкине…
Но Зарывалин не прост. Ох, не прост. И обыкновенным хамством его не возьмешь. Он разводит руками, сохраняя улыбку на лице:
— Не мой вопрос, Алексей Иванович. Обратитесь-ка в райпо… Всего вам…
— Это не все еще! — берется Алексей уже за лацканы. — Подождите! Успеете в буфет… Как быть с мостом?
— Так вы ж с Валерием Ивановичем толковали! — зыркает на него недобро Зарывалин, освобождая пиджак. — Помог он вам?
— Нет. Он обещал с вами говорить…
— Так вот надо не к Хицко ходить! А к Зарывалину! — не сдерживается наконец Геннадий Васильевич. — А на мне и так выговоров — как собак, без счета!
— Вы не кричите, — каменеет Тарлыков. — И говорите по делу…
— А? По делу? — успокаивается Зарывалин и говорит негромко, для двоих. — А по делу — не будет тебе леса… И — точка!
И поворачивается, чтобы уйти.
— Стоп, дружочек, — улыбается уже Тарлыков, как-то даже жалко, и сдавливает, и сдавливает своей рукой запястье Зарывалина. — Сядем… Садись!
Они садятся. В сутолоке никто и не замечает этих двоих, устроившихся на диване, соединенных… несколько странными узами.
Тут только Тарлыков и начинает, кажется, дипломатничать:
— Прошу вас, извините