На немногочисленных сохраненных мною снимках тех времен, ближе к 1910 году, запечатлен лишенный очарования толстый ребенок, упакованный в тесное платье, понурый (оснований на то у него более чем достаточно), без всякого удовольствия глядящий на мир большими круглыми глазами. Однако на фотографии, где я восседаю в кресле, как на троне, в окружении сестер и брата, вид у меня вполне удовлетворенный. Возможно, в этом возрасте мне льстило почетное место.
Мало того, что я не обладала качествами, которые помогли бы мне переносить зависимость от других, — покладистым или веселым нравом; вдобавок ко всему судьба, словно с неохотой даровав мне благополучное начало жизни, поспешила испортить его множеством унизительных недомоганий. Как аскет, неразлучный со своими веригами, я должна была носить ортопедический пояс из-за пупочной грыжи; стойкий энтероколит наполнял мои ночи кошмарами; меня пичкали противным рыбьим жиром от анемии; крапивница осыпала мое тело волдырями, а чтобы излечить фурункулез, к которому я была предрасположена, меня купали в серной ванне, и, пропитанная неотвязным запахом, я напоминала беглянку из ада…
Из четверых детей я родилась последней; две сестры и брат были старше меня, и я злобно смотрела, как они бегают, играют, ходят, легко и непринужденно чувствуя себя в этой жизни.
Среди первых моих впечатлений я не вижу России: катятся по рельсам поезда — словно в предзнаменованье моего будущего; один за другим мелькают города, где различимы лишь немногие детали: берлинский зоопарк, фонтан в саду Тюильри, озеро Леман, в котором я чуть было не утонула, пальмы в Тамарисе, марсельский порт, желтое серсо в загорелой руке моей сестры Наташи, запускающей его вдоль песчаной аллеи; высокий автомобиль на залитом солнцем шоссе (это юг Франции): человек в спортивной кепке, отец моей подруги Жаклин де Местр, сидит за рулем, а пассажирки — моя мать и тетя Галя (я помещаюсь между ними) — прячут лица от пыли под длинными белыми вуалями; помню еще мундиры офицеров русского флота в 1910 году, когда русская эскадра стояла на якоре в Тулоне.
Наиболее отчетливы в памяти картины Тамариса близ Тулона. Жизнь еще не особенно радует. Брат и сестра вместе с другими детьми играют в парке или в саду. Если они и соглашаются принять меня, уступив (как я предполагаю) уговорам матери, то лишь затем, чтобы отделаться от моей персоны с помощью хитрых уловок, отнюдь не чуждых детству. Во время игры в казаки-разбойники я лежала у подножья пальмы, связанная по рукам и ногам, ибо мне была уготована позорная участь — оказаться пленником еще до начала военных действий; если играли в прятки, на мою долю выпадало долгое ожидание в кустах, а когда я наконец с трудом из них выбиралась, то обнаруживала, что никто меня не ищет и все убежали; если затевались жмурки, мне приходилось, вытянув перед собой руки, с завязанными глазами выступать в роли старательного ловца призраков на опустевшей лужайке.
Я еще не знала того, что мне откроется в восемь лет: что я вырасту и стану самостоятельной. Во мне еще не теплилось никакой надежды. И потому я удивилась, когда год или два назад один знакомый, узнав о моем намерении писать мемуары, попытался меня предостеречь от обольщения розовым цветом, в который якобы окрашиваются воспоминания детства для всех взрослых людей. Вовсе нет! Мои первые шаги по этой земле были, несомненно, первым моим испытанием.
* * *
Я живу достаточно долго — и наконец свершается чудо. Памятный день, когда я обретаю свое место в мире, а мир восстает из хаоса. Происходит это уже в России. Нет ни пальм, ни террас, ни гранд-отелей, ни иностранной речи. Поляна, тесно окруженная молоденькими березками; на опушке леса пасутся лошади — за деревьями резко контрастными пятнами выделяются гнедая и вороная масть. Старушка с морщинистым лицом, Татьяна, сидит на поваленном дереве, и в ее проворных руках пляшут вязальные спицы. Поляна прекрасна, она усеяна незабудками, все озарено, позолочено солнечным светом, и меня охватывает ликование. Я иду одна по голубому ковру, собираю цветы, углубляюсь в тень ближайших деревьев, дотрагиваюсь до березы — и тонкие шелковистые лоскутки осыпаются мне прямо в ладони.
Волшебное мгновенье! Мир обретает стройность, я уже не одна, я сливаюсь с мирозданьем. Во всем царит порядок, все существует отдельно от меня и в то же время со мною связано. Я, Татьяна, лошади, деревья, небо, незабудки: всё и все — на своем месте. И птицы на ветвях, и шелестящие листья (знаю: они дрожат от ветра), и порхающие бабочки, и муравьи, что снуют у меня под ногами. И незнакомое чувство защищенности, чувство, что я многое могу, пронзает меня радостью, смешанной со сладкой болью. Ощущение счастья так сильно, что от него кружится голова, я бросаюсь на траву и восхищенно смотрю в огромное синее небо, по которому плывут белые облака — легкие, как я сама в момент моего преображенья…
Вскоре Татьяна исчезнет из моей жизни. Должно быть, она умерла зимой, когда мы жили в Петербурге. С ней связано воспоминание о впервые осознанно пережитом счастье, однако оставленный ею след более значителен. Женщина из народа и хранительница традиции, Татьяна, вероятно, была девочкой к моменту освобождения крестьян; ее народные сказки и, конечно, суеверия давали пищу моему детскому воображению, но она же открыла для меня неподвластный материи мир, в котором живет христианин. Фольклорные чудовища, Баба-Яга и Кащей Бессмертный, долго тревожили мой ум в ранние годы; зато как укрепляла дух реальность Добра, — веря в него, Татьяна привила эту веру и мне. Я позабыла перипетии ее сказок и чудеса христианских апокрифов, но благодаря ей земля навсегда наполнилась для меня невидимыми существами: где подстерегает опасность — там бесы, защитники же — ангелы и святые. Благодаря ей, я отчасти освободилась от тирании материи.
* * *
Итак, я переступила порог младенчества среди типично русской природы, и впечатления от нее были столь сильны, что память о простом и скромном ее очаровании живет во мне сорок пять лет спустя. Тула, Орел, Воронеж, Рязань, Тверь — эти земли, окружающие Москву, граничат со степью. Бескрайние просторы черных полей меньше всего похожи на рай: плоский, монотонный ландшафт, некогда покрытый густыми лесами — завалы из срубленных деревьев преграждали дорогу татарским набегам. В мое время от тех лесов остались только зеленые островки среди равнин. Земля плодородна, обильна речками. Да, пейзаж уныл, он наводит грусть, но и пробуждает фантазию. Здесь чувствуешь свое одиночество перед лицом судьбы; здесь легко заблудиться, и лишь сильный духом находит свой путь. Не удивительно ли, что эти края породили величайших русских писателей? В Твери писал Пушкин, в Туле — Толстой и Достоевский, в Орле — Тургенев, в Воронеже — Бунин; здесь жил Чехов, родился Борис Зайцев… Замечу в шутку, что в моем лице Тула обрела своего первого французского писателя…
Не удивительно ли, что мне так памятен ритм времен года, хотя я едва успела вжиться в него? Зимой поля превращаются в сияющую Сахару, дороги скрываются под снегом, ветром сносит вехи — деревянные шесты, ориентиры для путника. Жизнь замедляет свое течение, люди и животные погружаются в зимнюю спячку до той поры, пока не растревожит их бурная краткая весна. И тогда на тысячи голосов запоют талые ручьи, звонкая капель со всех ветвей и крыш. Станут непроезжими дороги, затопленные черной слякотью, а на полях зазеленеют озимые хлеба. Прилетят грачи и ласточки, и жаворонки, и журавли, наполнятся жизнью небо и деревья, и в одночасье распустится все: и шиповник, и жасмин, — все почки раскроет обезумевшая от страсти земля.