— Путь безбожников темен, ибо не видят, где упадут. Так и ты, Вавилония, споткнешься о собственные богатства и роскошь, ибо постепенно пресытятся ими души детей твоих. Как олень ищет лесной источник, так и они взыскуют нового света!
Чуть позже услышал он, как два раба разговаривали о странном происшествии, имевшем место в доме их господина. Госпожа их, Флавия, уверовала в какого-то чужеземного Бога, облеклась в грубые одеяния, в пирах участвовать перестала и со своей служанкой, единственной, кому она могла доверять, зачастила в грязный и вонючий район города, в котором жили лишь азиаты — сирийцы и евреи. Рабы говорили о том с безразличием и немного насмешливо, так, как обычно говорит челядь о странных поступках и капризах господ, но морщины на лице Менахема заплясали радостно, когда слух его уловил следующие слова:
— Могущественный Цестий[4], муж Флавии, гневается и скорбит, ибо посмешище людское умаляет величие его. Над Флавией смеются ее подруги, знакомые и, кажется, даже сам кесарь, да продлятся его славные годы.
О чем они говорили дальше, Менахем не расслышал, но с победным выражением лица прошептал:
— Неисповедимы пути Твои! Так презренный червь, во прахе попираемый, каплю яда выпустил в надменное княжеское сердце.
Слегка успокоившись, он снова брал большую книгу, которую от взоров посторонних тщательно скрывал в высокой траве, и начинал медленно водить глазами по строкам, покрывавшим желтые пергаментные страницы. Его взгляд перемещался справа налево, а буквы, коими была испещрена страница, не были ни латинскими, ни греческими, а представляли собой замысловатые узоры, отличающие восточное письмо. Но недолго предавался он чтению: то ли оттого, что склонная к мистике натура его не была способна к длительному общению с чужой мыслью, то ли потому, что читаемые слова разжигали в груди его пламя вдохновения, он быстро соскочил с золоченых перил, мелкими шагами подбежал к буку, с набожным уважением положил книгу на прежнее место, а потом, взобравшись снова на твердое и высокое место свое, достал из складок одежд деревянные дощечки и острым стилом начал писать на тонком слое воска. Писал он быстро, лихорадочно, справа налево, так же, как и читал. Щеки его при этом заливал румянец, пот тек из-под тюрбана, часто сливаясь на лице его с обильными слезами. Человек сей, вероятно, был поэтом, одним из тех, кого безмерно горькая участь отчизны возносила на огненной повозке страданий к вершинам страстных мистических вдохновений.
Как-то раз, когда он предавался этим своим писательским занятиям, тропинкой меж самшитов пробрался к нему человек высокий, довольно молодой, окутанный плащом с капюшоном, который прикрывал его голову от зноя. В тени капюшона можно было разглядеть удлиненное лицо, кроткое и в чертах своих несущее печать восточного происхождения, не менее выразительную, чем та, что отмечала лицо Менахема. Но, знать, не в священную рощу стремился тот человек, ибо, остановившись в паре шагов от сборщика входной платы, он долго и доброжелательно наблюдал за тем, как тот писал. Видно, не хотел прерывать его занятия, однако, когда ожидание его затянулось сверх меры, подошел поближе и вполголоса дважды позвал:
— Менахем, Менахем!
Из пальцев пишущего выпало стило. Дощечки он испуганным движением стал суетно прятать в одежде своей, а на прибывшего поднял взор, блестевший огнем душевного подъема и легкого беспокойства.
— Ты не узнал меня, Менахем? — спросил гость. — Я Юстус, секретарь могущественного Агриппы. Я бывал частым гостем в доме твоем, когда в нем был еще названый сын твой, Йонатан.
Менахем кивнул головой с нескрываемым удовольствием.
— Прости меня, Юстус, что я не сразу узнал тебя. Глаза мои стареть начинают…
— Пустое, — с улыбкой возразил Юстус, — ведь тебя занимала работа, которой ты целиком отдался. Пишешь…
— Я! Я! — воскликнул Менахем. — Куда мне? Разве я смог бы? Нет, то были всего лишь счета, что готовил для господина моего, для Монобаза!
— Темнишь… — засмеялся Юстус. — Но ты можешь быть спокоен; тайну твою я не стану выведывать. Недаром вот уже столько лет я сопровождаю Агриппу и царственную сестру его, Беренику[5]. Там тайн, что звезд на небе. Я научился уважать чужие тайны, или я сам не ношу своей собственной в груди моей? Да и кто в наше время не носит в себе тайн, своих и чужих? Лица — одно, сердца — другое, речи расходятся с мыслями. Так что я не спрашиваю тебя, Менахем, ни чем ты занимаешься, ни зачем ты этим занимаешься. Я пришел к тебе с важным делом.
— Слушаю тебя, — серьезно ответил вежливый Менахем.
Юстус начал:
— Дело, в сущности, простое, но не знаю, таковым ли покажется оно тебе. Так вот, друг Агриппы, господина моего, Иосиф Флавий…[6]нет нужды говорить, кто он… хочет взять к себе еще одного писца, который под его началом писал бы и переписывал начатые им великие произведения. Знаешь, что бы там ни говорили об Иосифе, он всегда любил народ свой, и многочисленное окружение его всегда состояло только из соплеменников наших. Он поручил мне найти израильтянина, умеющего писать по-гречески. Задача не из легких. Вот я и подумал о тебе. Хочешь занять выгодную и почетную должность при ученом сородиче нашем, друге Агриппы и Береники, наперснике кесаря и сына его, Тита?
Менахем прикрыл глаза и внимательно слушал, и, только тогда, когда Юстус закончил, он ответил:
— Спасибо тебе, Юстус, что вспомнил обо мне, но помощником Иосифа Флавия я ни за что не стану.
Юстус не выказал удивления и спокойным голосом продолжил:
— Жалованье, положенное к этой должности, велико. Жительство во дворце Агриппы, место за столом его и двадцать тысяч сестерциев в год… Подумай.
— Ни за что, — коротко и спокойно повторил Менахем.
— На месте этом пребывая, ты мог бы оказывать тысячи услуг собратьям нашим…
— Ни за что, Юстус!
— У тебя есть названое дитя, Миртала… молодость которой нуждается в воздухе более свежем, чем воздух предместий Тибрского заречья…
— Ни за что, Юстус!
— Старость, Менахем, старость приближается к тебе быстрыми шагами. Когда немощь прикует тебя к одру болезни, когда усталые руки твои не будут в состоянии сделать никакой больше работы, в Агриппе и в Иосифе обретешь ты щедрых благодетелей и заботливых опекунов…