– Я Макинтош, – представился мальчик.
Незнакомец подал ему руку и пожал, как взрослому. Рука оказалась твердая, с маленькими мозольками, и на ощупь хрящеватая.
– Я Ленька Пантелеев, – сказал незнакомец просто и вместе с тем не без торжественности, как будто сообщал известие чрезвычайной важности. – Будем знакомы.
Макинтошу он сразу очень понравился. И не в том даже дело, что Ленька не побоялся нэпмача с широким меховым воротником и пистолетом в кармане, а просто в том, какой он был, Ленька. Он был спокойный. Все кругом какие-то издерганные, как будто к каждому человеку приделано миллионное число веревочек и все эти веревочки постоянно цеплялись за разные сучки и задоринки. Кажется, ничего дурного ты против человека не совершаешь, а просто идешь себе мимо; ан нет – оказывается, одним своим присутствием ты уже ухитрился встревожить десятки выпущенных повсюду веревочек, и вот на тебя ни с того ни с сего орут, от чистой нервности, и норовят съездить по уху, а главное – сами так огорчаются, что глядеть боязно: глаза выпучиваются, щеки покрываются пятнами, и веки трясутся и шлепают, как жабья губа.
А Ленька весь был спокойный и оттого казался ужасно сильным. У него было приятное простое лицо: крепкие скулы, лоб с двумя небольшими выпуклостями, улыбчивый рот.
– По улице зачем ходишь ночью? – строго спросил Ленька. – Видал, какие персонажи здесь околачиваются? С ними одним воздухом дышать – и то срамно. – Он посмотрел в ту сторону, куда скрылся нэпмач.
– Да у нас в полуподвале все этот Юлий торчит, – объяснил Макинтош. – Прокурил все и в карты дуется. Надоел как редька.
– Да наш, с Сортировочной, – нехотя ответил Макинтош и в сердцах махнул рукой. – Может, спать наконец улегся. Или вовсе ушел.
Ленька открыл кошелек, разделил имевшиеся там деньги пальцем на две половины и одну отдал Макинтошу.
– Забирай честно экспроприированное, – сказал он. – Ну, прощай, Макинтош.
Макинтош, не отвечая, сунул деньги в карман и отвернулся. Город мгновенно съел его.
Глава вторая
Рахиль Гольдзингер была младшей и самой красивой из дочерей мельника. Старшие уродились в отца и были длинноносы, с копной темных, неистовых, как ночи Клеопатры, волос и огненными черными очами. В детстве они напоминали галчат. Превращение галчонка в роковую красавицу происходило внезапно, как удар ножом в сердце. Тихая, кроткая мать только диву давалась – как такое возможно.
А вот меньшая, Рахиль, всегда оставалась прехорошенькой – и в младенчестве, и в отрочестве. Сперва она была похожа на ребенка с коробки монпансье, потом – на девушку с коробки одеколона. Единственная из всех детей Рахиль пошла в мать – рыжую. Только вот мама никогда рыжей на памяти дочерей и не была, она очень рано состарилась и вся пошла меленькими морщиночками и жиденькой сединой. Лишь в желтоватых глазах и угадывалась ее изначальная масть.
Старшая сестра Дора до самой глубины сердца поразила Рахиль, сказав:
– Ни за что на свете не хочу жить как мама.
У Доры были большие темные глаза с желтоватыми белками, чуть навыкате, но очень красивые. Дора много читала, и от этого ее глаза часто туманились мечтательной слезной дымкой.
Рахиль тогда ничего не ответила Доре. Впервые в жизни девочка по-настоящему задумалась над тем, что можно, оказывается, стать как мама и вести такую же жизнь. Дело в том, что раньше Рахили и в голову не приходило ничего похожего.
Мама никогда не принадлежала себе, начиная со своих восемнадцати, когда ее выдали за пятидесятилетнего мельника-вдовца, уже имевшего восемь человек детей после первой, умершей жены. Потом у мамы родились еще четверо своих. Старшие дети мельника были взрослее мачехи.
Стать как мама? Превратиться в богиню-рабыню, повелительницу двенадцати детей и своего повелителя? Подниматься в четыре часа утра и прокрадываться, пока все спят, в кухню, разводить там огонь и ставить хлеб в печку, и потом весь день крутиться по хозяйству? Быть вправе переменить любое решение отца, всего лишь робко пошептав ему пару слов в желтое, прижатое к черепу ухо? Как любое средоточие мира, мама не смела отлучиться ни на миг – ведь мироздание попросту рухнет, если извлечь из него сердцевину. Властная над всеми, лишь в себе самой мама властна не была…
Дора сказала младшей сестренке доверительно:
– Я хочу поехать в Москву. И тебе тоже не надо здесь оставаться.
Рахиль опять удивилась, но поначалу не приняла всерьез:
– А как ты поедешь? Лошадь разве довезет? Это далеко.
– На поезде, – объяснила Дора. – Это такие дома на колесах. Особая машина их тянет, и они едут.
– Ездящие дома? – повторила вслед за сестрой Рахиль, покачивая рыжеватыми кудряшками.
Мир был на самом деле огромным, гораздо больше сада при мельнице, который Дора населяла образами своих фантазий. Фантазии она черпала из романов и газетных репортажей о преступлениях на почве страсти. Тихие тропинки между деревьями Дора называла Дорожкой Свиданий, Перекрестком Поцелуев, Аллеей Любви…
Но вот Дора действительно уехала в свою Москву, и сад опустел; облетели листья, забылись странные названия. Рахиль часами сидела в старой, давно не крашенной беседке, похожей на обглоданный скелетик. Это место они с Дорой когда-то называли Беседкой Страсти. Рахиль переименовала беседку в Руину Вздохов.
Рахиль умела читать, но не любила. Довольствовалась Дориными пересказами. Теперь, когда Доры не было, приходилось читать самой.
Сидя на перилах Руины Вздохов, Рахиль водила пальцем по листку газеты.
«…Застав возлюбленного с другой, Ольга Петерс не выдержала. Нервы ее были на пределе. Свершилось то, о чем она давно подозревала. С громким восклицанием она извлекла пистолет и несколько раз в упор выстрелила в изменника. Обливаясь кровью, он упал, а Петерс сдалась полиции…
…Бледная, с горящими глазами, прерывистым голосом Петерс давала показания…
– Встать! Суд идет!..»
«Суд идет», – прошептала Рахиль.
Ей нравилась Ольга Петерс, нравилась вся, от изображения на фотографии – округлое лицо с пухлым ртом, растерянный взгляд – до имени. «Ольга, Ольга…»
В газетной статье, как ни странно, ничего не писали о том, какой приговор вынесли Ольге Петерс. Очевидно, предполагалось продолжение, но его так и не последовало – вторая газета куда-то затерялась.
«Встать! Суд идет! – шептала Рахиль. Невидяще смотрела она в аллеи сада. Ковер светящихся желтых листьев простирался под деревьями. – Ольга Петерс полностью оправдана, потому что она любила и была жестоко обманута!»
Рахили было и весело, и боязно думать о том, что когда-нибудь она уедет из родительского дома – в тот мир, где стреляют из пистолетов на почве страсти и катаются в домах, к которым приделаны колеса.