В одном из этих купе мы поклялись друг другу в верности. Не напоказ, молчаливо. Жестами, которыми мы обменивались. Передай щетку, подержи мне зеркало, у тебя найдется прокладка? Этому согласию ничто не могло помешать, даже компания из трех парней, устроившихся в нашем купе. Они говорили по-итальянски, и двое из троих положили глаз на нас с Альмой. Для них, наверно, мы не могли быть самодостаточны; для меня же мы были чем-то вроде пары и в них не нуждались.
Но я еще не знала, что тело было опытным полем, к которому Альма питала едва ли не клинический интерес. Она объяснила мне, когда мы снова оказались вдвоем, что все дело в удовольствии, и ей бы в голову не пришло, что удовольствие это, о котором рассказывали в женских журналах и на уроках полового воспитания в школе, могло быть чем-то иным, нежели предмет освоения. Альма никогда не говорила о любви, разве что в контексте «заниматься любовью», произнося эти слова чуточку вульгарно. Да, любовь была предметом, который она сама лепила на свой лад, который хотела освоить, – не тайной, перед которой она бы трепетала. Наверно, по этой причине нам было почти нечего сказать о том, что происходило между нами и теми парнями. Наши тела были инструментами, не издававшими ни единой ноты, и порой мы спрашивали себя, почему же они молчат?
А в этот день, 4 июля, мы катим по сельской дороге, и мне хочется сказать Альме, как я устала от своей взрослой жизни. Но я не нахожу слов. У нее все тот же незамутненно-равнодушный взгляд, словно воздвигающий стену между нею и мной. Я не смею спросить ее, как она живет, счастлива ли. Еще слишком рано для таких задушевных разговоров. Мне удобнее просто быть подле нее и молчать, как прежде.
Крутя педали, я вспомнила деревушку на берегу моря, окруженную лесами. Мне так нравилось слышать одновременно пение птиц и шум прибоя. Мы переночевали в «Bed and Breakfast»[2], и хозяин принес нам чаю ранним утром, наверно, боялся, что мы до обеда проваляемся в постели.
Улочки полого спускались к порту, и тишина в этой деревушке была очень древней, чувствовалось, что ее никогда ничто не нарушало.
Альма рассмеялась, когда я сказала ей об этом.
– Ты думаешь, что тишина бывает разная? Ведь тишина – это просто отсутствие шума, разве не так?
Но я настаивала: нет, это как лес, есть первобытные леса, существующие с начала времен, и есть другие. Так же и тишина. Есть совсем особенная тишина, которую никогда не нарушает шум моторов. Она гуще, она похожа на синий, как ночь, бархат, чуть выцветший от времени.
Альма все смеялась, и мы катили через поля в ритме наших воспоминаний, которые всплывали, как пузыри со дна в неглубокой воде.
И хотя на полях там и сям виднелись небольшие виллы, а проселочные дороги превратились в шоссе, я чувствовала себя так, будто вернулась в прошлое.
Дорога идет под уклон, крутить педали легко. Вдалеке озеро играет бликами в слишком ярком свете этого послеполуденного часа. Зеркало воды неподвижно, не жидкая стихия простирается здесь, а застывшая поверхность. Жар поднимается от земли, и пахнет, как от тела лошади. Чем-то сладковатым и сухим.
По мере того как мы приближались к деревне ее детства, лицо Альмы светлело.
– Я чувствую себя такой живой, с тех пор как я с тобой, – обронила она с полуулыбкой, так хорошо мне знакомой.
Не успела я спросить ее, что она хочет этим сказать, как мы свернули на проселок. Из-под наших колес поднималась тонкая завеса пыли. Я проследила взглядом за этой светло-желтой лентой, колыхавшейся в нескольких метрах передо мной, и почувствовала себя до странного умиротворенной, как будто сам факт присутствия Альмы вернул мне веру в настоящее. В этот послеполуденный час на этой узкой дороге время пришло в равновесие, оно дышало в размеренном и спокойном ритме. Я видела спину Альмы, ее длинные голые ноги, которые сгибались и разгибались, нажимая на педали, и это наполняло меня покоем, мне самой удивительным, потому что я его не искала, не ждала и не надеялась, я даже не знала, что такое чувство возможно.
Дорога шла под уклон между виноградниками. Пейзаж вокруг как-то смягчился. Мерцание озера затенялось ветвями, дорога стала извилистой, теряясь порой в ложбинке. Там и сям рядом с виноградниками стояли деревянные домишки. Шоссе, машин, городов – всего этого, казалось, не было на свете.
Я издали узнала ферму в конце ореховой аллеи. Мы въехали во двор, который оказался чище, чем мне помнилось, наверно, потому, что не стало животных в хлеву напротив жилого дома.
Альма совсем не выглядела гостьей, она шла в полумраке дома так, будто каждый день приходила сюда к полднику. Толкнув дверь кухни, она позвала Валентину. Я плелась за ней; мне было не по себе и в то же время хорошо. Я узнала четыре створки шкафов, на которых кто-то нарисовал один и тот же пейзаж, на одной под снегом, на другой в осеннюю бурю, под весенним солнцем и летом.
– Она, наверно, сейчас глуховата, поэтому не слышит нас.
Я по-прежнему шла следом, слегка оробев. В столовой горела люстра, освещая стол, на котором лежала лента белых кружев, приколотая булавками к подушке.
Альма помахала мне от другой двери, выходившей в садик. Маленький круглый стол был накрыт в тени зонтичной сосны. Дом позади нас, выкрашенный в бледно-розовый цвет, казался окутанным вечными лучами закатного солнца.
Большой кувшин сиропа, стаканы и печенье ждали нас на столе. Валентина, сидевшая в старом садовом кресле, поднялась нам навстречу.
– А, вот и девочки. Как приятно вас видеть.
Было так отрадно молодеть под ее взглядом. Я словно вернулась назад, в ту пору, когда у нас была вся жизнь впереди. Когда ничто еще не свершилось. Я хотела бы, чтобы все так и осталось, только мы вдвоем в поезде между Турсо и Эдинбургом, который мчался сквозь пейзаж, не вторгаясь в него.
Валентина взяла нас за руки, и мы сели кружком вокруг зеленого столика. Она смотрела на нас, улыбаясь. Глаза у нее были красные, слезящиеся, такие бывают порой у собак с тяжелыми веками.
– Ешьте, ешьте, девочки. До чего же я рада вас видеть. Все как тридцать лет назад, когда вы приходили ко мне полдничать. Хлев теперь пустует, и нет больше соломы в сарае, но видеть вас здесь так приятно, вы себе не представляете. Безумно.
От этого «безумно» в устах Валентины, съежившейся в кресле и своими маленькими ручками состарившейся девочки подливавшей нам сироп, меня разобрал неудержимый смех, и в то же время к глазам подступили слезы.
Где-то очень далеко прогрохотал поезд, пересекая равнину; поезда, путешествия – все это осталось позади, как будто в другой жизни. Оттуда, где мы сидели, нам была видна дорога, вьющаяся вдоль обрызганных купоросом виноградников, и дерево, под которым мы играли давным-давно. Качели по-прежнему висели на толстой ветке дуба, мы теперь были слишком большие, чтобы качаться на них, но к чему это, если мы все помнили, нам и этого было достаточно.