тебя же телефон! Открой! Посмотри!
Не знаю, чем телефон пленил. Наверное, кристалликами три в ряд. Убить время в очереди – неприятная рутина. Хотелось бы посмотреть в его экран и увидеть что-то кроме трёх в ряд. Может, намёк какой-то, что он сам не хочет идти. Что если б ему объяснили, он бы не шёл. Но я только мимолётом обернуться могу – недовольно, мол, что толкаешься, не для тебя спина моя цвела, и вновь стою прямо.
Пока сверху небо смотрит на нас и ждёт. Тоже надеется, что мы не хотим. Что если нам объяснить – никто не пойдёт.
Но они идут.
Можно не идти.
Но им не нужны объяснения.
Какая разница, если пресс всё равно не остановится, пока ему несут дань.
А вы несёте. За чужую жизнь – отсрочка на три дня, а не на один.
Хотя нет «чужих» и «своих» жизней. Есть просто жизнь, которую ты забираешь, чтобы ещё три дня посидеть спокойно и не вставать в очередь.
В которой рано или поздно придётся отдать себя.
Бонг-чавк.
Вверх-вниз.
Режет внутри. Я не двигаюсь. Не могу сделать вид, что иду. Но человек-телефон слился с туманом где-то позади. В прошлом. В том прошлом, где не было нового «чавка».
Может, просто органику подсунули? Еду какую. Или мусор.
Хотя кто будет отдавать мусор, если есть отсрочка на три дня...
Зачем себя убеждаю, что они несут еду, если они уже давно не носят еду?
В соседнем потоке двинулась женщина с ребёнком. Возмущается, что одинокую мать не пускают. Должны быть отдельные очереди, говорит, должно относиться с уважением к старшим, говорит, она же право имеет, говорит, быстрее добраться, чтобы дитятко не мучилось.
К прессу?
Ты хочешь быстрее к прессу?
Ты «право имеешь» забирать жизни ради кубиков, которые тебе не нужны?
Зачем ты вообще идёшь туда, куда никому не надо идти? Зачем с ребёнком?
Он вообще твой? Ты зачем его к прессу тащишь?!
Боль отступает.
Нет разницы, свои или чужие дети.
Прессу нет.
И мне нет.
Но это не одно и то же «нет».
Она и своего потащит, если дадут больше отсрочки. Потому что не знает: можно не тащить. Не хочет знать, что можно обернуться. Посмотреть на небо, которое с сожалением смотрит на нас. Ему тоже больно. Оно тоже ждёт знака, что мы не хотим.
Я разгибаюсь. Аккуратно – чтобы не заметили – встаю перед женщиной. Инстинктивно развожу руки, но соседние потоки это не останавливает.
Бонг-донг.
Вверх-вниз.
Левой-правой.
Женщина возмущается больше телефона. Долго так стоять не получится.
Сбоку – за клубами тумана – тоже наш стоит. Тоже делает вид, что идёт. Немного смотрит на меня. Хочет помочь. Очень хочет помочь. Но если поможет мне – его часть очереди двинется к прессу.
Я тоже хочу.
Но нет такой силы, которая сильнее бессилия.
Это доводит до безумия. Хочется выкинуть, оторвать от себя собственную беспомощность. Любым действием. Даже бесполезным. Даже вредным.
Чувствуешь, что не можешь смириться. Чувствуешь, что должен, что обязан остановить, иначе вообще ничего не будет иметь смысла. Какой смысл жить, если всё, на что ты способен – пожертвовать собой, пожертвовать мечтами, будущим, домом, жизнью, встать перед ними, повести их в другую сторону, сделать вообще всё, лишь бы пресс не ел других – ничего не изменит. Сколько бы не сделали – этого недостаточно. Пока они идут, будет недостаточно. Всё равно ж останется человек-телефон, который убивает время на пути к смерти. И ему не важно, своей или чужой. Важно, чтобы его телефонный мир не трогали. Там же таймер, там же очки сгорят, если отвлечься.
Мы их останавливаем, и раньше останавливали: за волосы вытаскивали, вытягивали, кричали, били, запирали, умоляли, убеждали, снова вытаскивали и снова умоляли. Снова. Снова. Снова.
Тогда мы верили, что получится. Как может не получаться то, к чему так отчаянно стремишься? За что готов сражаться? Верили.
Надо всего лишь развернуться. Что может быть проще и очевиднее?
Каждый раз верим, что вот сейчас-то…
А пресс всё равно двигается.
Донг-бонг. Богн-донг.
Он не сильнее нас. А человек-телефон – сильнее. Почему же мы можем сразиться с прессом, но не можем смириться, что перед телефоном – беспомощны?
И в результате появляется женщина с ребёнком.
Это ж кто-то из нас писал инструкции, как быстрее добраться до конца очереди...
Чтобы меньше мучиться, чтобы меньше отдавать, чтобы подольше отсрочки. Чтобы нам не было гадко от того, что мы ничего не меняем. Лишь чуть тормозим то, что всё равно двигается.
Не можем смириться, сами порождаем еще больше зла и чудовищ.
Просто потому что не хотим смотреть.
Бонг-чавк.
Я падаю. Вроде и больно. Но вроде и женщина толкнула. Потащила ребёнка сквозь поток. Перед ней расступаются туман и люди. Не знаю, кто из них больше возмущается.
Надеюсь, туман. Он хотя бы не идёт к прессу сам.
Значит, чужого ребёнка взяла.
ДА НЕТ ЖЕ ЧУЖИХ ДЕТЕЙ!
Мысленно бью себя по мыслям. На это и похоже. Выбиваю из головы сказки про чужих и своих. Нет нигде чужих. Не было. Выдумали, чтобы легче было вести кого-то к прессу.
Ведь если «чужой», то можно... То ты не настолько плохой, как если бы повёл своего...
Самообман.
Можно ж вообще никого не вести.
Если отнимаешь одну жизнь ради трёх дней, отдаёшь две жизни. Своя тоже считается, даже если продолжаешь дышать.
Занимательная математика.
Как ты вообще дышишь, если мёртв уже?
А это уже занимательная биология.
Мы все произошли из цифр и клеток.
Но почему тогда эти цифры и клетки так болят? Чему в них болеть? Откуда этот ком внутри, который постоянно кричит?
Бонг-донг.
Вверх-вниз.
Топ-топ.
Человек сбоку. Стоит. Не пускает свою часть очереди. Хочет помочь. Очень хочет. Руку тянет, но отойти – значит, подвести кого-то ближе к смерти.
Далеко ж. Не мучайся, брат, я всё понимаю.
Под пальцами хрустит. Я ж упала вроде. Осколки. Похожи на застывшую воду в лужах, только острые. Отражают лицо. Всё почему-то разбитое, разделённое. И небо в них разбитое. И очередь разбитая.
К прессу зеркало несли, вот остались кусочки, наверное. Уронили или от самого пресса так далеко отлетело. В людей попало, интересно? Конечно, попало. Оно же не спрашивает, кого протыкать – не по документам и спискам оно выбирает. Осколки до сих пор лежат, а кровь вся в землю впиталась. Кто-то из нас бы сказал, что можно собрать, склеить. Многое можно склеить.
Только в этих