только для непосвященных калиткой в глухой стене… Город строился на холмах, с холмами не воевали, холмы любили и неудобные для застройки перепады уровней превращали в террасы любимых, романтических, тайных садов…
Теперь город упорно и беспощадно перестраивали. Уцелевшие в великой войне старинные, полные смысла и очарования здания сносили — на их место ставили новые, уродливые громады… Оказалось, что поэтические киевские холмы мягки… Без особого труда, бульдозерами, выгрызли и уничтожили кусок Владимирской горки, тот, что спускался к Крещатику… Срезали — как не бывало — воспетый Булгаковым в «Белой гвардии» «белый, сказочный, многоярусный сад» между Мало-Подвальной и Прорезной. У подножия сада, на крутой Мало-Подвальной, еще долго был виден небольшой разрушенный дом с обнаженной, оклеенной синенькими обоями внутренней стенкой; может быть, тот самый, в котором в 1918 году жил любимый друг Михаила Булгакова Николай Сынгаевский. А потом и эти обломки исчезли. В огромной и тесной яме, зиявшей теперь на месте холма, построили что-то многоэтажно-гебешное, с охраной у входа. И популярнейший в Киеве литератор и булгаковед Мирон Петровский под аплодисменты читающей публики объявил, что никогда и не было сказочного многоярусного сада, что его не могло быть, что это противоречило бы законам физики! (См.: Мирон Петровский. — «Театр», Москва, 1991, № 5, с. 15.)
И Золотоворотский сквер, маленькое чудо садовой архитектуры старого Киева, тоже почти уничтожили — погребли под тяжелой реконструкцией якобы подлинно-исторических Золотых ворот… Впрочем, может быть, популярнейший булгаковед скажет, что и этот сквер противоречил законам физики и приснился одновременно Михаилу Булгакову и мне…
А сквозь разрушения все равно просвечивал город начала века — булгаковский Город. Я научилась видеть, я училась слышать его. Время становилось прозрачным, и для меня по-прежнему сверкали купола давно уничтоженных бесчисленных церквей, и было совсем нетрудно представить, как плывет над городом в праздники густой колокольный звон… Исчезали серые асфальтовые поля; рабочие, стуча кувалдами, мостили улицы: укладывали гранитную брусчатку то дугообразным, то шахматным продуманным узором, подбирали цвет к цвету, на Фундуклеевской — сиренево-розовую, на Прорезной — скромнее, синеватую… Не было еще важного здания на безмолвной площади у верхней террасы Владимирской горки, и самой площади не было… И мягкий сентябрьский киевский воздух еще не был пропорот навсегда пулями Бабьего Яра…
Был мир? Была тишина? Не было мира и тишины. Это всегда был тревожный, трагический, страшный город, при всей его неувядающей красоте…
Воображаемый и все-таки совершенно реальный, он теперь был полон для меня присутствием Михаила Булгакова, звуком его шагов, ушедшей и все-таки сохранившейся жизнью его друзей, смехом прекрасных юных женщин, в которых он был влюблен, вечным бытием его героев. И уже не приводили в отчаяние красный и черный цвета университета: это был его университет.
Теперь, проходя вдоль здания с колоннами, я останавливалась, подымала голову, искала глазами окна актового зала: здесь в 1905 году громоздились студенческие головы; забаррикадировавшись и распахнув окна, студенты дерзко пели — на улицу — революционные песни… Смотрела на вход, представляла себе, как в том же 1905-м здесь толпились гимназисты находившейся неподалеку Первой мужской гимназии. Размышляла, был ли в этой толпе — был, конечно, не зря же был лишен в том учебном году оценки по поведению — ученик пятого класса, четырнадцатилетний Булгаков Михаил… И видела совершенно явственно — уже год 1913-й или 1914-й — как проходит в тяжелые парадные двери стремительной легкой походкой, чуть приподымая на ходу левое плечо, студент Михаил Булгаков… Останавливались прохожие, пытаясь понять, что я там рассматриваю. Собиралась небольшая толпа…
Внутрь не входила: оттуда по-прежнему тянуло могильным склепом. Может быть, здание, разрушенное и восстановленное после войны, так и осталось сыроватым…
Письмо издательства «при Киевском университете» было потрясением. Оно казалось знаком судьбы. В голове отчаянным берлиозовым «Неужели?..» вертелась фраза Воланда: «Сами предложат и сами всё дадут»… Жизнь — невероятный драматург — строила кольцевое завершение сюжета.
В течение года я написала эту небольшую книжку об истории и тайнах романа «Мастер и Маргарита». Небольшую — поскольку издательство спешило выпустить ее в самый короткий срок, к булгаковскому юбилею в мае 1991 года.
К булгаковскому юбилею книжка не вышла. И вообще в 1991 году не вышла. Она была издана в самом конце 1992 года, о чем я узнала в середине 1993-го, уже после того, как в моей жизни многое самым неожиданным образом переменилось, и я оказалась в эмиграции, и вместе с полным освобождением от надежного и прочного быта пришло короткое ощущение свободы горла. Жизнь — парадоксальный драматург. У нее, как у Михаила Булгакова, неевклидова геометрия.
А тогда приближался май, и я не помышляла об эмиграции. В мире назревали булгаковские торжества, моему герою исполнялось сто лет, и почта приносила пригласительные письма. Например, из английского города Ноттингема.
Ноттингемцы, земляки Робин Гуда, любезно спрашивали, в каком профсоюзе я состою, дабы через этот профсоюз направить мне официальное приглашение, дабы профсоюз в свою очередь получил бы лестную возможность оплатить мне поездку в Англию, а расходы по прокорму меня в Англии, помня о бедности российских литераторов, гостеприимные ноттингемцы возьмут на себя.
Не поехала я на родину славного Робин Гуда. И не потому, что, к удивлению английских коллег, не была членом профсоюза и, в отличие от официальных булгаковедов, за все свои поездки платила сама. Просто свои проблемы лучше решать дома.
Я поехала в Москву и в Киев.
Главное — в Киев. С тем же, уже испытанным однажды чувством кольцующихся сюжетов судьбы. На этот раз на приглашении, полученном мною, значилось не «издательство при…», а просто и ясно: Киевский университет. Меня приглашала кафедра русской литературы.
Но сначала все-таки была Москва.
Впервые в жизни я попала в знаменитый Колонный зал. Как всегда, билетерша, скользнув взглядом, почтительно пропустила моего мужа, а потом долго и придирчиво рассматривала мой билет, переводя взгляд с билета на меня и обратно. Сверкающий зал был полон нарядной, самоуверенной публики, и мы, наверно, не нашли бы места, если бы не близкие Елены Сергеевны Булгаковой, выловившие нас, несколько растерянных, в толпе и поместившие рядом с собою, в ложе. И опять билетерша, уже другая, несколько раз озабоченно заглядывала в ложу, подозрительно посматривая на меня. Удивительно, как безошибочно они определяли во мне неприобщенную, «чужую».
Над парадной сценой висел огромный булгаковский портрет, ужасно непохоже перерисованный с известной фотокарточки. В президиуме, в ослепительном блеске бесчисленных люстр, — лица, которые до того я могла увидеть только по телевизору. Горбачева, правда, не было. Его заменяла очаровательная супруга. Зато самолично — спикер парламента Анатолий