и где пороть. Горячие головы стояли за то, чтоб под сотню и на площади перед домом старосты, — впредь другим неповадно будет. Дурной пример, он заразный. Уже ихние мальцы этого Димку, белую кость, за предводителя держат…
— Мужики! — в первый раз услышали они голос пойманного. — Все равно сколько ударов. Но пороть себя на улице не дам.
— Тебя не спросили, Димитрий, — староста покачал грязным пальцем перед самым носом пленника. — А вот пущай все видють, что бувает за…
Договорить староста не успел. Голова Дмитрия метнулась, будто змея ударила. И палец старосты оказался крепко зажатым между зубов пленника.
Мужики все как один подались вперед, но замерли, услыхав одно только слово Дмитрия, произнесенное им сжатыми зубами:
— Откушу!..
Старосте было больно, он попытался выдернуть палец, но Дмитрий еще сильнее прикусил, и кровь потекла по подбородку пацана.
— А-а-а!!! Прокусил, паскуда! — заверещал староста.
— Не дергайща, впрямь откушу, — прошепелявил Дмитрий.
— Че ты хотишь? — заголосил староста.
— Не на площади…
— Будет тебе не на площади, будет… Отпусти Христа ради…
Дмитрий выпустил палец и тут же сплюнул кровавой слюной, потом собрал все, что осталось во рту, и сплюнул еще раз.
Ему дали сорок розог. Последние десять — староста лично. И уж он-то малого не щадил, мстя за прокушенный палец. Но Дмитрий ни разу не вскрикнул. Только те, кто стояли впереди, видели, как он прикусывал губу и закрывал глаза в ожидании очередного удара.
— Упорный пащенок, — староста с удивленным видом крутил перевязанный белой тряпицей палец и сокрушенно покачивал головой.
— Этот пащенок волком вырастет, — заметил стоявший рядом крестьянин.
В то лето навсегда закончилось озорство, как будто Дмитрий враз перемахнул из детства в отрочество. Но не в наказании было дело. Малец был упрям и мог сделать назло, чтоб показать мужикам свое я. Круто вмешался отец, наконец-то поняв, что парень бесится от переизбытка сил. В усадьбу позвали егеря, ветерана турецкой кампании, которому Платон Павлович вручил своих сыновей и дал учителю полную волю. Он хорошо знал старого охотника, сам истоптал с ним версты лесных троп и доверял ему полностью. Началась другая жизнь. Егор Степаныч оказался хорошим учителем, Димка — толковым учеником: егерю не пришлось особо раздавать подзатыльники, которые пацан, к своему собственному удивлению, воспринимал как должное. Павла егерь вообще ни разу пальцем не тронул. Очень скоро младший брат в любую погоду легко разводил костер с одной спички, строил шалаш, в котором можно было и заночевать, и дождь переждать, и, конечно, справно стрелял по летящей птице, бегущему зайцу, качающейся на тоненькой веточке белке…
— Дар у него, хотя всего-то тринадцать годков, — уважительно докладывал хозяину Егор Степаныч. — Но жестковат он, Платон Палыч, жестковат… Его бы с братцем, Павлом, смешать и поделить поровну, самая плепорция получилась бы…
— А что же Павел? Никак? — по инерции поинтересовался Бекешев, зная, что зря спрашивает. Видел, что Павел отбывает номер только из уважения к отцу. Но это не расстраивало Платона Павловича. Он придерживался мудрой позиции: каждому свое, — и понимал, что пора уже отставить Павла от этих упражнений. Пусть в проблемы хозяйства вникает, благо оно расширяется с каждым днем. Да Павел сам уже с вопросами лезет. И вопросы задает очень и очень неглупые.
Егор только рукой махнул:
— Попал он раз в вальдшнепа. Да как углядел, что тот крылышками на земле трепещет, аж затрясся весь, сердешный. Ружье бросил, лицо закрыл, не могу, грит, больше. В нашем деле нельзя так… Либо ты охотник, либо не стоит тебе влазить в это дело.
2
Отец снял братьям комнату в двухэтажном доходном доме. Его хозяйка, пожилая женщина, жила во флигеле со своей дочкой — старой девой двадцати восьми лет, преподававшей в церковно-приходской школе, и сыном-студентом, который учился Петербургском университете и появлялся в уездном городе только летом. Жила там и Катенька — горничная, одинокая девушка, у которой была своя светелка. Утром владелица дома подавала жильцам сладкий чай с разного рода ватрушками и пирожками без счета, зная точно, что много все равно не съедят. Можно было также отобедать и отужинать, то есть жить на полном пансионе, но этим пользовались только Павел и Дмитрий, у которых не было лишних денег — отец выдавал им очень скупо и Дарье Борисовне не позволял их баловать. Матушка украдкой подкидывала детям на сласти и привозила домашние пироги, которые пекла их кухарка, жалея брошенных в городе «малышей». Аппетит был волчий у обоих, и снедь уничтожалась на второй день. Основной доход Павел получал от репетиторства. Он не забывал поделиться малой частью заработка с Димкой, который тянул гимназическую лямку без выдающихся успехов. И если бы не старший брат, который Митину науку прошел на три года раньше, неизвестно, чем бы все кончилось.
В четырнадцать лет на Дмитрия навалилась болезнь полового созревания. Это началось зимой, и парень потерял покой. Когда через эту «хворь», неизлечимые последствия которой каждый нормальный человек проносит через всю жизнь до глубокой старости, проходил Павел, он, стыдясь детского греха, страдал и не знал, как быть. К его семнадцати все еще ходил в девственниках, хотя представительницы слабого пола обращали на него внимание — высок, густобров, карие глаза с длинными ресницами за стеклами очков, волевой подбородок, чистые румяные щеки… Все, казалось бы, при нем, а смелости, столь необходимой в любовном деле, явно недоставало. К улице с красными фонарями, куда похаживали его гонимые вожделением однокашники, испытывал брезгливость.
Дмитрий же, заметив, что отжимы от пола и рубка дров отвлекают от похоти лишь на короткое время, начал искать объект удовлетворения своих желаний. Понимал, что на улицу, куда Павел не бегал из-за брезгливости, ему хода нет. Он бы пошел! Но любой швейцар сразу поймет, что перед ним сжигаемый похотью молокосос, и с порога погонит поганой метлой. Хоть Дима и крепок был телом не по годам, лицо выдавало возраст безжалостно. Еще даже не брился.
Дмитрий знал, как заниматься любовью с женщинами. Как-то раз его одноклассник принес книжку под названием «Ужасы болгаро-турецкой войны», которую выкрал из родительской спальни. То были литографии порнографических рисунков, на которых изображались сцены группового и индивидуального изнасилования болгарок турецкими солдатами. Пацаны, найдя укромное местечко, жадно разглядывали картинки, хихикая над женщинами, лица которых были искажены невольным наслаждением, плачем или криком боли, и их голыми телами — на всех картинках не было ни одной мало-мальски одетой… Похотливые рожи турецких солдат и офицеров были зверскими или смеющимися, когда они овладевали женщинами в разных позах.