душе. Он отошел, сел на подножку кабины. И впервые за взрослую, трудную, сложную жизнь ему захотелось заплакать. Заплакать над собой, над всей своей вот так вдруг поломавшейся жизнью.
Мотор машины еще дышал жаром, но он уже начинал остывать. И на асфальте остывал человек, недавно еще живой. И студенистая лужица крови, в которой утонули его непросохшие волосы, больше не расплывалась.
Потом далеко на дороге мелькнул свет. Исчез. Снова мелькнул. И побежал на повороте по белым столбикам, Они засветились на возвышении дороги над чернотой и туманом поля. Шофер хотел встать, выйти на середину дороги и поднять вверх руки. И он уже встал и пошел было, но в последний момент, увидев этот быстро надвигающийся свет, словно судьбу свою увидев, метнулся вдруг в сторону и побежал.
Он бежал по полю в темноте, падал, вскакивал и снова бежал. Наткнувшись на стог сена, остановился. Задыхающийся, оглянулся назад. На возвышении дороги в ярком свете ходили люди. Шофер заплакал, один, стоя у стога сена в темноте, и пошел обратно. Потом пошел быстрей, потом побежал.
Там-то, в поле, когда он, опомнившись, возвращался, и поймали его случайно оказавшиеся поблизости прицепщик Федька Молодёнков и пастух, старик Чарушин. Оба были выпивши, шли, не зная куда, и, увидев бегущего человека, кинулись к нему.
Вели его, вырывающегося, победно. Издали кричали: «Ведем! Здеся! Не ушел!» И так держали за обе руки, что едва не выворачивали их. Особенно Федька Молоденков, который и без того не знал, куда силу деть.
Из темноты вытолкнули его на свет фар как раз в тот момент, когда подъехала еще машина. Какие-то люди выскакивали из нее, изо всех дверец; ослепленный в первый момент, он плохо видел, плохо соображал. Люди столпились вокруг убитого, там сразу голоса смолкли. Другие подошли к нему. Торопясь, он пытался объяснить, рассказать им, как было, но они отводили от него глаза. Один подошел ближе, вгляделся пристально:
— Пьян, гад!
И плюнул ему в лицо. Шофер даже не мог вытереться: его все еще держали за руки.
Потом появились сразу две машины. Они светили фарами на дорогу, на убитого, приехавшие громко спорили сразу на много голосов, и среди этих людей замелькали милицейские фуражки. Кто-то распорядился, его отвели и посадили на подножку его машины. Пастух добровольно остался охранять, а Федька Молоденков что-то рассказывал в толпе, громко крича и махая руками.
Орудовцы раскатывали по асфальту рулетку, измеряли, записывали, а шофер сидел на подножке, не участвуя во всем этом, происходящем вокруг него. Он покорился. В сознании его образовались провалы, он плохо слышал и не помнил, когда кто появился. Голоса, чернота ночи и полосовавший ее свет — все это отчетливо слилось в единое ощущение несчастья, опустившегося на него и отделившего от всех. Иногда новые люди подходили на него смотреть и отступали в тень.
Только незнакомый шофер, жалея, дал папироску и, загородив от всех, протянул прикурить.
— Жизнь наша шоферская: впереди — баранка, позади — Таганка, — сказал тот, не умея ободрить иначе. И вот эту жалость к себе он почувствовал остро. Ему захотелось что-то сказать этому шоферу, единственному из всех, понявшему его, но он только курил, жадно глотая дым, и у него дрожали пальцы, рассыпая искры, и жалкая улыбка, которой сам он не замечал, комкала его лицо. И шофер, свой брат, дал ему еще несколько папирос; а потом, зачем-то оглянувшись, полез в кабину его машины и выключил фары. Просто чтоб не садились аккумуляторы.
Глава II
Во вторник районная газета вышла с портретом Мишакова в траурной рамке, и под портретом был напечатан большой некролог. При жизни Мишакова помещали в газете два раза. В группе известных председателей колхозов, толпившихся на поле, точно экскурсанты, он, подретушированный до неузнаваемости, был едва виден где-то на заднем плане. И оба раза, как и полагается агроному, он держал в руке колос пшеницы и улыбался. Сейчас на увеличенной фотографии он смотрел с листа газеты строгий и грустный, чем-то уже отдалившийся от живых, словно заранее лежала на нем незримая печать предопределенности, которую теперь только стало видно всем.
Под некрологом в соответствующем порядке, то есть не по алфавиту, а по значимости, по занимаемому положению, в два столбика были напечатаны подписи. И тут вышли свои обиды: чью-то фамилию поместили предпоследней, в то время как хозяин ее имел право стоять если не восьмым, так уж девятым во всяком случае. А инспектора роно Кашинцева забыли вовсе, и он, возмущенный, звонил в газету, говорил, что ему это не нужно, но он тридцать лет жизни беспорочно отдал району, и пусть ни единым словом не отметили его пятидесятилетний юбилей, но уж это, это хотя бы он заслужил!.. Встретив в тот же день на улице редактора газеты, Кашинцев прошел мимо, не поздоровавшись.
В некрологе было напечатано, что погиб Мишаков на боевом посту, и сказано о нем еще много добрых, хороших слов, которые почему-то никогда не говорили ему при жизни. И хотя он действительно был человек хороший и добрый, хвалили его сейчас не столько за его прижизненные заслуги и не потому даже, что о мертвых либо вовсе не говорят, либо говорят хорошо. Дело было еще и в том, что смерти его сопутствовали некоторые обстоятельства. Казалось бы, нет ничего страшного, если взрослый человек субботним вечером искупался в речке и выпил с друзьями. Однако в данной обстановке это могло бросить тень не на него одного. И потому рядом с некрологом была напечатана гневная статья знатной прядильщицы Майи Посевной: «Лихача — к ответу!» В статье встречались такие выражения: «Преступная рука того, кто не смог совладать со своей пагубной страстью, кто пьяным сел за руль, оборвала жизнь…» И по этим «того кто», по гневным «доколе» и эпическим «доселе» опытные люди сразу распознавали руку самого Кашинцева, который — что тоже не оставалось тайной в маленьком городе'— уже много лет писал роман из колхозной жизни, намереваясь и никак не успевая вместить все, а по праздникам печатал свои стихи под псевдонимом.
В городе все знали, что у Майи Посевной муж — жертва этой самой пагубной страсти. И не раз случалось, когда она, женщина молодая еще, видная, — природа ничем не обделила ее, — сидела в президиуме, он, пьяненький до слюней и глупый, врывался в зал, что-то пытаясь кричать ей, и его выводили. В статье знатной прядильщицы гнев гражданина и женщины слились воедино. Она не сомневалась, что шофер был пьян, потому что