своей любви — девушке Катеньки, выпускнице института благородных девиц. Он недавно узнал, что ее, вместе с семьей, красные, узнав, что жених — белый офицер и находится в действующей армии, вывезли в скотском вагоне в Сибирь. Я так понял — повезло. Могли и расстрелять. От таких новостей даже мне становилось дурно — сердце холодило, и оно тревожно сжималось. Я испытывал тревогу и неясное волнение, словно сам во всем был виноват. В эти моменты, я не мог смотреть Аверину в глаза, предпочитая внимательно рассматривать пешки на шахматной доске или свои сапони.
Но в большей степени, когда разговор касался зверств представителей пролетарской власти, подпоручик старался отмолчаться. Но видно было по мимике его лица, что тема эта для него довольно не простая. И он всячески ее избегает. Казалось, что он просто не принимает действительность и не хочет верить в происходящее.
В такие моменты в его чистых, голубого цвета глазах, сверкали молнии ненависти. Странным образом эта ненависть передавалась и мне. Я заражался от Аверина ею. Она проникала в меня, врастая в сознание. Я не мог понять, почему жизнь здесь и сейчас, так сильно расходится с понятиями и жизнью, откуда я появился. Повседневность вытравливала будущее, делая его призрачным и туманным. Нереальным мифом. Что-то в моей голове никак не хотелось сходиться.
Я в свою очередь, рассказывал о своей семье, стараясь сгладить словесно временные промежутки, разделявшие нас на самом деле. Получалось у меня, видимо, неплохо. Мой новый друг, имея довольно пытливый ум, не замечал некоторых моих расхождений в повествовании. Сам же я пребывал в легком напряжении, сделав одну непростительную ошибку, неудачно упомянув о пионерской организации. Но так как временной отрезок не соответствовал пока образовании пионерии, которая должна была возникнуть только через четыре года, Аверин не обратил особого внимания на мою оплошность. Пользуясь моментом, я поправился, назвав пионерскую организацию, отрядом скаутов, приплетая что-то про пионеров-разведчиков из романов про индейцев. Обошлось.
Мои потрясения не закончились.
Что было совершенно удивительным для меня, мои похождения к казакам, «на чай», принесли неожиданные плоды. Мы почти сдружились с урядником Казимировым. Он, на редкость, оказался довольно доброй души человеком. За суровой внешностью, подчеркивавшей в нем породистого степняка, в ком текла и тюркская кровь скрывалось большое сердце. Будучи старше меня по возрасту, Харлампий, вроде как, взял надо мной шефство. Благодаря его подсказкам, я довольно неплохо стал сидеть в седле, а его уроки по рубке шашкой, поставили мне руку на удар. Косой срез на ветках ивняка, на которых мы тренировались, выходил у меня, как говорил Харлампий, чистым. При этом урядник искусно цокал языком и приговаривал:
— Ай, молодца, ваш бродь!
Пару раз он брал меня на охоту. Рассказывал и показывал на деле как незаметно подкрасться к очень пугливой, но довольно вкусной птице, которую Харлампий называл на свой казачий лад — дудак. Они во множестве водились в здешней степи. С этого самого дудака Харлампий готовил отменную шурпу и даже запекал его в глине, в угольях.
Никогда не думал, что могу подружиться с казаком. С кем угодно, только не с ними! Первыми врагами партии и красной армии. К казакам только ненависть и страх, самые беспощадные воины — костяк белой армии, так было заложено с детства. Но теперь… Врагами ли? Наверное, Мишка-комсорг умирал во мне бесповоротно. Я не чувствовал себя прежним.
Повседневная жизнь в лагере была больше похожа на мирную.
Но благодаря этому затишью, я смог вполне сносно освоить стрельбу, рубку шашкой и стать хорошим помощником своему командиру — подпоручику Аверину. По крайней мере подчиненные, а именно казаки и сам урядник Казимиров, с уважением относились ко мне.
В середине октября наступили первые заморозки. Грязь, обильно покрывавшая степные просторы, затвердела и кони могли уже беспрепятственно продвигаться.
Наконец нас с Авериным, в числе других офицеров, вызвали в штаб. Дата выступления была озвучена и выданы боевые задания. На наше подразделение была возложена задача разведки. Тем самым наш отряд становился своего рода авангардом полка. Среди личного состава полка прошла волна оживленности. Все были рады, что наконец, окутанное скукой и, по большей части, бездельем, затишье закончилось.
— Вот и слава Богу! — перекрестившись высказался Харлампий, узнав от нас с Авериным о выступлении.
Казаки наши, тоже с радостным чувством восприняли новость:
— Хватит уже зады отсиживать. Пора гидре красной головы- то пообрубать!
Настрой, в общем- то был бодрым. Решимость бить врага, росла неудержимо. У каждого, будь то солдат или офицер, был свой счет с врагом. И счет этот требовал оплаты.
Последнюю ночь перед выступлением мы провели с Зоей в разговорах. Она провела меня в сестринскую и мы пили чай под мерцание восковой свечи. И даже строгий начальник госпиталя, заглянув в комнату, махнул рукой, не сделав нам замечания. Ведь нахождение в госпитале постороннего лица, коим в этот момент, не будучи ни больным ни раненым, считался я, было нарушением внутреннего распорядка.
— Сидите, чего уж там, — вздохнув произнес Петр Илларионович и добавил. — Только, прошу, не долго. Отдохнуть нужно перед наступлением.
Зоя смущенно улыбнулась. Я же поднялся на ноги и, отдав честь, негромко отрапортовал:
— Слушаюсь, господин полковник.
Видимо мое рвение выглядело совершенно нелепо, хотя я изо всех сил старался соответствовать уставу военной службы. Зоя чуть слышно прыснула в кулак, а Петр Илларионович удивленно посмотрел на меня и ничего не сказав, удалился, прикрыв дверь.
В этот вечер Зоя впервые позволила поцеловать ее руку. Тонкие, красивые пальцы, нежная, похожая на шелк кожа, пахла теплом и лекарством. Казалось нет в этот момент роднее и ближе человека.
— Обещайте, что не забудете меня, Зоя! — выпалил я скороговоркой, очередной раз заставив покрыться румянцем щеки девушки.