class="v">Я сам, увенчанный и в ризы облеченный,
Явлюсь наутрие пред ваш алтарь священный.
Пускай, скажу, в полях неистовый герой,
Обрызган кровию, выигрывает бой;
А мне – пусть благости сей буду я достоин —
О подвигах своих расскажет древний воин,
Товарищ юности; и, сидя за столом,
Мне лагерь начертит веселых чаш вином[21].
Правда, для идеальной эпикурейской жизни человек должен быть “славой богат, и друзьями, и добрым здоровьем” – чем Батюшков в реальности пока не обладает. Но в области поэзии идеалы философа вполне достижимы. Так или иначе, он решает, что довольно побыл “игрушкой случая”. Пора удалиться к “деревянным богам” в деревню; примерить роль не воина, но любовника и мудреца-домоседа, который “от лар своих за златом не бежит” и “в хижине своей с фортуной обитает”. Роль на первый взгляд вынужденная, ведь не о том в юности мечтал Батюшков. Но ведь не о том мечтал и Тибулл, и Гораций. Философия и мораль начинаются, когда человек перестаёт чувствовать себя хозяином жизни. Болезненный Эпикур знал цену бытию – когда боль отступает. Знал цену подобным моментам и Батюшков. Журналист Николай Полевой прямо скажет, что в сочинениях Батюшкова есть “желание забыть на время в наслаждениях поэзии неисполненные мечты жизни”. Но такова природа жизни – можно было бы ответить Полевому. Представление о ней сталкивается с реальностью и приносит разочарование. Боль этого разочарования – первый шаг к “внутреннему человеку” и его гармонии.
В свои двадцать два года Батюшков об этом знает.
Ахилл Батюшков
Вчера, Бобровым утомленный,
Я спал и видел странный сон!
Как будто светлый Аполлон,
За что, не знаю, прогневленный,
Поэтам нашим смерть изрек;
Изрек – и все упали мертвы,
Невинны Аполлона жертвы!
“Хантановской осенью” 1809 года Константин Николаевич напишет сатиру, которая не только покажет его настоящим литературным воином, “Ахиллом”, но неожиданно составит громкую литературную славу – хотя при жизни и не будет опубликована.
Эта сатира – “Видение на берегах Леты”.
Она будет написана спустя семь лет после выхода шишковского “Рассуждения о старом и новом слоге российского языка”. Тем самым Константин Николаевич вступит в спор между “архаистами” и “новаторами”, который тянется с момента публикации – и в который он погружается не так безрассудно, как может показаться.
Батюшков напишет “Видение” за месяц. Он неплохо знаком с творчеством Боброва – на заре века они печатались в одних и тех же петербуржских журналах. Возможно, в деревне он читает “Рассвет полнощи” – полное собрание стихотворений Семёна Сергеевича, чтение которого и сегодня грозит читателю “странными снами”. Но в “Видении” Батюшков “троллит” не только Боброва. Его мишенью становятся и “шишковисты”, и “русский патриот” Глинка, и сентименталисты – эпигоны Карамзина, и множество других фигур российского Парнаса. Впрочем, на провокационное предложение Гнедича вывести в сатире самого Карамзина отвечает недвусмысленно: “Карамзина топить не смею, ибо его почитаю”.
Как ни странно, “Видение” написано не столько “против”, сколько “за”, и мы сейчас убедимся в этом. Эпигоны Карамзина и Шишкова, и все прочие – приведённые на суд покойных русских классиков (Ломоносова, Княжнина, Баркова и др.) – лишь фон для появления положительного героя[22].
Однако сатира есть сатира, без “бичевания” в сатире обойтись невозможно. Судя по составу “утопленных”, можно предположить, что Батюшков осмеивает нарочитость, или как сказали бы в наше время, идейность в литературе. Когда какой-нибудь “головной”, отвлечённый принцип, будь то “сентиментализм” или “славенофилизм”, “патриотизм”, “мистицизм” или “юнгианство”, или ещё какой-нибудь “-изм” – подчиняет и искажает самую суть поэзии, её свободу.
Представляя судей, Батюшков каждому подыскивает несколько слов, и в этих словах слышна признательность поэтам, музы которых пестовали самого Константина Николаевича. На берегу Леты современных пиитов встречают “Насмешник, грозный бич пороков, / Замысловатый Сумароков….” – “…певец незлобный, / Хемницер, в баснях бесподобный!” – “наездник хилый / Строптива девственниц седла” (Тредиаковский).
“Ага! – Фонвизин молвил братьям, —
Здесь будет встреча не по платьям,
Но по заслугам и уму”.
– “Да много ли, – в ответ ему
Кричал, смеяся, Сумароков, —
Певцов найдется без пороков?
Поглотит Леты всех струя,
Поглотит всех, иль я не я!”
Действительно, почти никто не переживёт “купания” в летейских водах. Погружённые в реку забвения, рукописи тонут, а за ними идут ко дну и тени пиитов. Исчезает московский “поэт-профессор-педагог” Верзляков (Мерзляков) и “безъерный” Языков, “карамзинист” Шаликов и “русские Сафы” – Титова и “две другие дамы, / На дам живые эпиграммы” (Бунина, Извекова) – и Бобров, который:
Поэмы три да сотню од,
Где всюду ночь, где всюду тени,
Где роща ржуща ружий ржот,
Писал с заказу Глазунова…
“Потопления” избегают лишь две тени. Первую привозят в старинном “дедовском возке”. “Наместо клячей” возок запряжён тенями людей. “Кто ты? – с недоумением спрашивает Минос. “Аз есмь зело славенофил”, – отвечает тень Шишкова. Начинается “купание”. “С Невы поэты росски”, то есть тащившие возок “свидетели Шишкова” – тонут. Но не Шишков:
Один, один славенофил,
И то повыбившись из сил,
За всю трудов своих громаду,
За твердый ум и за дела
Вкусил бессмертия награду.
С “лёгкого” батюшковского пера в русском закрепится это словцо: “славянофил”. По ранним спискам сатиры видно, что Батюшков спасает Шишкова лишь иронически: как трудолюбивого, усердного, “зело” учёного – но, увы, начисто лишённого чутья и вкуса к поэзии человека. В окончательной редакции этот момент стушёван – явление истинного героя и так во многом умаляет Шишкова и его свиту.
Тут тень к Миносу подошла
Неряхой и в наряде странном,
В широком шлафроке издранном,
В пуху, с косматой головой,
С салфеткой, с книгой под рукой.
“Меня врасплох, – она сказала, —
В обед нарочно смерть застала,
Но с вами я опять готов
Еще хоть сызнова отведать
Вина и адских пирогов:
Теперь же час, друзья, обедать,
Я – вам знакомый, я – Крылов!”
Невозможно не отметить здесь текучий звук и темп речи, которые потом откликнутся эхом в пушкинском “Онегине”. Так и хочется продолжить “Вот мой Евгений на свободе, / Острижен по последней моде…” и т. д. Почему, однако,