Молчание, царившее в комнате, стало с его приходом как-то напряженнее и давило собравшихся. Девушки, не произносившие ни слова, казались серьезнее и солиднее, чем на самом деле. Эсфирь Финкель первая поднялась с места, оделась и стала прощаться; ей рассказывала вчера акушерка, что Герц не любит курсисток, и она теперь уходила обиженная, думая про себя: «Встречалась я в Париже и с еврейскими, и с русскими поэтами, но никто из них не держал себя так неприступно, как этот рослый парень со стрижеными светлыми волосами».
Шабад между тем разошелся вовсю, увлеченный животрепещущей темой:
— Никак понять не могу: как можете вы, Герц, так мало ценить свои стихи: ведь некоторые из них уже вошли в хрестоматию!
Герц не обращал на него ни малейшего внимания — просто жаль становилось беднягу. Но Шабад не замечал невнимания слушателя и настаивал на своем:
— Могу завтра же привести сюда десяток-другой учеников еврейской городской школы, которые прочтут наизусть ваше стихотворение «На заре».
Герц встал с места, выпрямился во весь свой могучий рост и стал расхаживать по комнате. В глазах его погасли зеленоватые искорки улыбки. Что-то хотелось ему предпринять, но мешали Шабад и Миреле — неинтересные чужие люди. Он стал шептаться с акушеркой, прося ее выпроводить как-нибудь надоедливого учителя. Миреле, заметив это, почувствовала прилив досады; поднявшись, прервала она речь Шабада:
— Не собираетесь ли вы домой — пошли бы вместе?
Но вышло в конце концов так, что проводил ее не учитель Шабад, а акушеркин гость Герц, которому не о чем было с нею говорить. Тьма окутала притихший в ожидании праздника городок, было прохладно и тихо, и как-то уж слишком звонко прозвучали в тишине слова, сказанные ей на прощанье Шабадом:
— Ваш жених, говорят, знаток древнееврейского языка!
В темноте еле намечалась утоптанная тропинка и терялись очертания гибкой фигуры Миреле, а Герц исподтишка на нее поглядывал: барышня-невеста из зажиточного дома в узко-обтянутом черном осеннем платьице; молчит, не глядит на него и несет в себе тайну безвестной своей жизни — жизни избалованного, капризного существа.
Наконец он прервал молчание:
— Вы, кажется, скоро замуж выходите?
Эти слова были каплей, переполнившей чашу горечи. Горестные мысли с новой силой овладели ею:
— Замуж… Бог ведает… вообще сомнительно…
Ей не хотелось говорить об этом, и она шла вперед, не оглядываясь. Но он повторил свой вопрос. Тогда в ней что-то вдруг вспыхнуло, и она сказала взволнованно, с усилием выговаривая слова:
— Я хотела вас просить: будьте добры помолчать… До первых городских домов уже близко, а дальше я и сама не боюсь.
Эта девушка начинала его интересовать: зеленые искорки снова запрыгали в его глазах. Они миновали первые городские дома и дошли до ее крыльца. За все время она ни разу на него не взглянула. Быстро скрылась она в дверях, не пожелав ему даже доброй ночи…
На другой день Миреле, возвращаясь с окраины города, где находилась почта, встретила Герца. Лицо его показалось ей сразу хорошо знакомым. Он стоял сбоку у дороги, глядя на убогий домик, где пекли мацу, и прислушивался к доносившемуся оттуда мерному стуку.
Когда он увидел Миреле, глаза его заулыбались. Он подошел к ней:
— Вчера вечером я о вас думал и много говорил с акушеркой, — мне понравилось, что вы тогда велели мне молчать.
Она постояла немного, пристально глядя на него: он представлялся ей человеком, который видит в людях и в жизни многое, чего не видят другие, — по крайней мере, так кажется ему самому; и о том, что видит, пишет он в своих книгах. Но с ней, барышней-невестой, встреченной в провинциальном захолустье, он считает лишним говорить о таких серьезных вещах; с ней он поверхностен и скуп на слова. Вот хотя бы теперь: он почувствовал на себе печальный взор ее голубых глаз, но, не смущаясь, улыбнулся и повторил опять:
— Серьезно, мне нравится, что вы велели мне тогда молчать.
Медленно идя с ним рядом, Миреле представляла, что вот сейчас появятся они вместе на базарной площади — поэт Герц, чьи стихи заучиваются наизусть еврейскими школьниками, и она, Миреле Гурвиц, невеста Шмулика Зайденовского, которой вчера Шабад сказал в присутствии Герца: «Ваш жених, говорят, отличный знаток древнееврейского языка…»
Она не могла примириться с тем, что Герц относится к ней немного свысока, и ее раздражало, что он все возвращается ко вчерашнему и говорит прежним шутливым тоном. Молча шла она рядом с ним, а он принялся было оправдываться:
— Я вовсе не хотел вчера своим вопросом…
Тут она перебила его и принялась вдруг рассказывать, что есть у них в городке такой провизор Сафьян:
— Он ужасно любит изящную литературу, этот Сафьян; он читал, между прочим, вашу новеллу «Мертвый город», и говорит, что образ куклы — какой-то внешний и вульгарный, совершенно лишенный поэзии.
Они стояли уже у крыльца. Герц украдкой глянул на нее. Он как-то сразу покраснел, и на губах его появилась смущенная улыбка.
— Послушайте, — начал он, улыбаясь и желая, по-видимому, продолжать разговор в прежнем легком тоне…
Но она уже протягивала ему руку и взбегала на ступеньки крылечка.
Через несколько часов крестьянский парнишка принес ей записку от акушерки и Герца: они оба приглашали ее на чашку чаю. Она отправила мальчишку без всякого ответа и целый день потом просидела дома. К вечеру она отправилась в мануфактурную лавку, но не нашла там нужного ей товара и пришла домой. Полнеба над крестьянскими избами было охвачено заревом пожара; по дороге, ведущей к городу, шли облитые багровым светом акушерка и Герц. Ей не хотелось думать о них. Дома лежала она долго на кровати и думала о том, что надо положить раз навсегда конец всей этой истории с помолвкой: «Как бы устроить, чтобы еще до Пасхи покончить со всем этим?»
Погруженною в эти мысли застала ее акушерка, явившаяся с предложением:
— Не хотите ли, Миреле, немного пойти прогуляться?
Акушерка улыбкой старалась скрыть смущение, вызванное тем, что на улице дожидался Герц, а быть может, и тем, что вследствие усиленных его настояний она вынуждена была просить Миреле присоединиться к ним. Смущение ее еще усилилось, когда Миреле холодно отвечала, что никуда не пойдет; акушерка, не торопясь уходить, стала рассказывать, что Герц, проснувшись нынче днем, с улыбкой сказал: «Я соскучился по ней… как бишь ее? По этой „провинциальной трагедии“».
Миреле слегка побледнела. Удивленно и молча глядела она на акушерку, а после ухода ее долго еще думала о писателе Герце, и все звенели в ее ушах сказанные им слова: «провинциальная трагедия».
Трудно было определить, что, собственно, так разобидело ее и оскорбило: то ли, что Герц даже не удостоил назвать ее по имени, или самое это прозвище, придуманное им: «Провинциальная трагедия».