Иезекииль, 8:8.
I
Хоронили Мейлаха далеко за полдень.
Все жители поднялись в гору, чтобы проводить парня в последний путь, и Ракитное, уютно, как в гнезде, расположившееся среди зеленых возделанных холмов, на пару часов словно вымерло.
В это время простая крестьянская телега съехала с горы и промелькнула между рядами тополей, посаженных вдоль дороги на Берижинец. Колеса прогремели по деревянной плотине, и стук их долетел до другой деревянной плотины, на противоположном конце города.
Там, на противоположном конце города, в низине, речка журчала по камням, баба полоскала белье, цвела яблоня, и никого не беспокоило, что накануне праздника Швуэс[1]небо целый день затянуто облаками.
Неожиданно послышался звон колокольчиков. По городу мгновенно разнеслась весть, что с вокзала едет сестра Мейлаха, провизорша. На кладбище тотчас сообщили, что она вот-вот будет, и погребение приостановилось. Сестра Мейлаха жила в другом городе, и ее здесь прежде не видели. И когда, стоя среди молодых черешен возле свежевыкопанной могилы, она плакала, никто не узнавал ни ее лица, ни голоса.
Вернулись с похорон уже в сумерках.
Расходились по одному, по двое. Доктор Грабай охрип: его просквозило на кладбище.
Было пасмурно, пахло близким дождем, и никто не знал, о чем говорить.
Люди собрались в кружок на разбитой полукруглой площади. Посредине, качая пепельно-седой бородой, стоял рослый, длинноволосый еврей. Это был Ицхок-Бер, кассир из лесоторговли.
Года полтора назад он привез сюда Мейлаха, застенчивого, высокого парня, и уговорил его открыть аптеку. Теперь Ицхок-Бер был совершенно подавлен его смертью.
В молодости Ицхок-Бер был то ли раввином, то ли резником. Он прекрасно знал Тору, но не верил в Бога, в синагогу не ходил и терпеть не мог религиозных евреев.
На кладбище он не пошел, потому что не хотел смотреть, как верующие снуют вокруг могилы, и слушать, «что они там бормочут». Возвышаясь посреди площади, он рассказывал собравшимся, что перед смертью Мейлах оставался таким же, как всегда, и что двое суток он лежал с пузырем льда на сердце и улыбался.
— Одна улыбка, — объяснял Ицхок-Бер, — матери-вдове, живущей в родном местечке, счастливой уже тем, что у нее есть ручная мельница, о которой она мечтала долгие годы. Вторая улыбка — себе, своей неудавшейся жизни, значит. Третья улыбка… Третья — скорей всего, другу Хаиму-Мойше, тому самому, кто всегда говорил, что перед смертью спросит Бога: «Ну?» И это «ну» будет означать: «Ну, Ты привел меня сюда, ну, был я здесь, и что?..»
Уже накрапывал дождь, но Ицхок-Бер все говорил, и народ все не расходился. Не расходился из уважения к умершему и еще к нему, рослому, лохматому Ицхоку-Беру, который раньше был то ли резником, то ли раввином, а теперь ненавидит верующих евреев, и никогда не ходит в синагогу, а сегодня не пошел на кладбище.
* * *
Дождь лил всю ночь — первый долгий, летний дождь.
От каждого удара грома в тревоге просыпались мельница и два монастыря в разных концах города, у подножия гор.
Обнаженные, далекие, словно призрачные шпили монастырей испуганно вспыхивали золотом, при свете молний не узнавая ни себя, ни местности вокруг, но затем успокаивались и снова засыпали: «Тьфу, тьфу, избави, Господи…»
Ближе к рассвету Ракитное слышало сквозь сон, как с крыш в подставленные бочонки и на камни мостовой падают капли, напоминая, что в городе недостает человека: «Одним меньше…»
Ранним утром, когда из рваных несущихся туч опять лил косой дождь, на окраине, возле аптеки Мейлаха, остановилась бричка. Стояла, мокла под дождем и ждала.
Наконец в извозчичьей бурке, держа над собой мужской зонт, из дома вышла сестра Мейлаха, провизорша, и неловко, будто ноги ее были спутаны, попыталась забраться в бричку.
Ханка Любер и Этл Кадис, курсистка, та, что должна была вскоре стать невестой Мейлаха, хотели ей помочь, но провизорша отказалась от их помощи, состроив упрямую, недовольную гримасу, и в конце концов все же перевалилась в бричку. Девушки ждали, что она скажет им напоследок, но тут зонт вдруг выскользнул из ее рук. Сидя на мокрой подушке, она втянула голову в плечи, сгорбилась под мятой буркой и пронзительно заголосила:
— Ой, Мейлах!.. Мейлах!..
Бричка рванулась с места и понеслась, оставляя глубокие колеи в жирной грязи. Извозчик пустил лошадей в галоп: он терпеть не мог женского плача.
Но на площади бричку остановил кассир Ицхок-Бер. Спрятав руки в рукава, выпятив грудь, он смотрел прямо перед собой большими, круглыми глазами и не обращал внимания на дождь и ветер, который трепал его пепельно-седую бороду. Он даже осунулся от переживаний бессонной ночи. Сдерживая кашель, Ицхок-Бер крикнул сестре Мейлаха:
— А ключ-то где? Ключ от его дома?
В конце концов бричка все-таки исчезла на дороге к вокзалу. Ицхок-Бер расправил широченные плечи и отправился на работу, в лес под Ракитным.
Дождь тем временем припустил сильнее, но дом Мейлаха уже был заперт снаружи. И ключ, завернутый в слабо пахнувший духами платок, лежал у Этл Кадис в ридикюле. Ханка Любер и Этл Кадис направились домой — выспаться, обе они были ближе покойному Мейлаху, чем кто-либо в городе. Вчера больно было смотреть, как они шли в похоронной процессии, а сегодня так же больно было видеть, как они еле-еле идут домой.
* * *
Дождь не прекратился и на другой день.
Дома стояли мокрые, ссутулившиеся, и на темной улице пахло водой и скукой.
К вечеру неожиданно прояснилось.
Крестьянские девчонки выгоняли гусей. Извозчик, после двух суток отдыха, вел через город с выпаса лошадей с подвязанными хвостами. От копыт летели брызги грязи. Из-за туч над горизонтом выглянуло заходящее солнце.
Какой-то еврей, возвращаясь домой, заметил, проходя мимо, что комната при аптеке Мейлаха заперта снаружи на висячий замок, но за окном горит огонек. Еврей рассказал об этом домашним и соседям, и все решили, что, раз в доме Мейлаха никто не живет, надо погасить лампу: как бы не начался пожар.
Послали к Ханке Любер и курсистке Этл Кадис, но девушки об этом знать ничего не знали. Этл Кадис, недовольная тем, что ей мешают справлять траур, холодно ответила:
— Ничего там не горит.
Однако на другой день, когда девушки туда пришли, они обнаружили во второй, маленькой комнате погашенную лампу.