ехали между сопками в открытой машине, в той самой, в которой муж однажды брал ее с собой на границу, и знойный душистый ветер обвевал Катину голову.
— Пора, девонька, пора. Ишь, как умаялась, — послышался рядом голос женщины, и Катя проснулась.
Поезд замедлял скорость. В тамбуре дымили махоркой, и кто-то из раненых бойцов увлеченно рассказывал про разгром немцев под Москвой.
— Ну, теперь двинули, лиха беда начало. Главное, собственными руками фрицу ребрышки пересчитали и знаем, бить его во́ как можно, хоть он ихним фюрером объявлен непобедимым, — рассказчик, вставив в рот «козью ножку», глубоко затянулся. Катя успела увидеть прищуренные глаза, загрубевшее на морозе и на ветру лицо.
Глубоко вдыхая чистый, будто родниковый воздух городка, Катя шла, всматриваясь в домики с белыми крышами, не потревоженными войной. Если бы не стремительный удар наших войск под Москвой, могло бы быть все иначе и в городке и в ее судьбе… Страшно подумать! Старинный русский городок с названием, в котором слышалось что-то от монгольско-татарской речи, лежал беззащитный, трогательный…
На крыльце Катя обмела валенки веником-голиком и тихонько постучала в окно.
Оберегая сон девочки, они сидели с бабкой на кухне при свете семилинейной лампы.
— С утра заправила, чуяло мое сердце, что ты приедешь, — сказала Аграфена Егоровна, показывая на лампу, и продолжала в неполный голос: — Вячеслав меня беспокоит, на фронт, глупый, рвется, хотя его года не вышли…
Аграфена Егоровна сидела за столом в своей привычной позе: руки сложены под грудью, на голове синий с горошинками платок, завязанный под подбородком. В ласковых светло-карих, устремленных на Катю глазах ожидание и тревога: что-то она скажет.
— Ничего, старушка, не волнуйся. Никто на фронт его не отпустит.
— Ты правду говоришь, Катенька? А я за ночь-то чего не передумаю… С вечера усну, а потом хоть глаза выколи.
Она собрала поесть: толченой картошки с молоком, щи с сушеными грибами — любимое Катино блюдо.
Наденька спала, разметав по подушке руки, русые волосенки ее были спутаны.
— Днем на улицу спать вывожу в саночках. Укутаю ее дедовой шубой, щечки как помидоренки разрумянятся. Никакой мороз ей нипочем! — похвалилась бабушка. — А как там Нина-то, ты давно была у нее? — спросила Аграфена Егоровна, когда они вернулись снова на кухню.
— Позавчера навещала. Поправляется понемножку. Врач говорит, что хромать она почти не будет.
— Ну, слава богу, обрадовала ты меня. Сирота ведь Нинушка, и пожалеть ее некому. Была тетка, и ту давно похоронила. — Аграфена Егоровна замолчала. — Пленных вояк тут мимо нас прогоняли, — вновь заговорила она. — В женских платках, в валенках из соломы, видимо-невидимо. Ты только бы посмотрела, Катя, весь народ из домов высыпал. Некоторые бабенки, которые на мужей похоронные получили, разъярились, бегут за ними. Самосуд хотели устроить. Эх, если бы к весне с войной покончили. Да нет, где там, силищи со всего света собрал, — сама себе ответила бабушка.
Наговорившись вдоволь, они легли спать, уже в несколько поостывшей комнате: топленная днем лежанка едва сохраняла слабое тепло.
— Пораньше встану, затоплю, — пообещала, зевая, бабушка, — Наденька проснется, у меня всегда теплынь, — добавила она, укутывая сверх одеяла клетчатой шалью ноги.
Кате нигде так хорошо не спалось, как в родном доме на диванчике, несколько коротковатом для нее. В два лицевых окна светила луна, и отчетливо виднелись серебристые серые орнаменты на лиловых обоях, что были еще при отце.
Она быстро уснула, но голос бабушки разбудил ее.
— Вроде стучится кто-то?.. Господи, никак Слава, легок на помине! — И побежала открывать дверь.
Катя увидела брата у печки в коротковатой шинели, со знакомым шарфом на шее, который она ему связала.
— Ну и промерз я, — первое, что произнес он, стягивая с рук варежки. — Операцию тут одну за городом проводили. Успешно! Командир отпустил часочка на два погреться. В казармах-то у нас не жарко.
Слава похудел и, казалось, еще подрос. Черные при светлых волосах, вразлет, брови придавали мужественность его лицу.
— А вы тут как живете-можете? — спросил он. — Катюша, здравствуй! Очень рад тебя видеть. Вот на, держи, — брат стал высыпать из кармана шинели пустые гильзы на стол. — Наденьке игрушки!
— Еще чего не доставало! Страсть-то какая. Спрячь лучше, — вступилась бабушка. Затем, притянув к себе внука, стала целовать его.
— Одержимый мой, вошел, даже не поздоровался как следует с бабкой, а у меня сердце по тебе изболелось. Рано тебе винтовкой махать, учиться бы надо.
— Мое от меня не уйдет. Войну вот свернем, за парты сядем.
— Слава, ты что-то мудришь насчет фронта? — осторожно спросила Катя, лишь только бабушка вышла на кухню подогреть картошку.
Брат вспыхнул.
— А ты за кого меня принимаешь? Обидно, поверь, здоровенному гаврику есть казенный хлеб в тылу!
Катя ничего не успела возразить брату, в комнате появилась бабушка.
Славу накормили, стали укладывать спать, совсем как маленького мальчика: помогли снять валенки, накрыли одеялом. Будильник он завел на час ночи, едва успев пошутить:
— Восемьдесят минут давлю храповицкого, — и, коснувшись подушки, уснул.
Во сне Слава вскрикивал, метался, громко постанывал. Бабушка то и дело вставала к нему, удобнее клала голову, целовала в теплую щеку. Катя слышала, как она шепотом принималась читать молитвы, в которых просила у бога продлить ей жизнь для сирот, чтобы она могла послужить им своими старческими руками, наставить уму-разуму.
Аграфена Егоровна не дала затрещать будильнику, сама разбудила внука, заперла за ним дверь. Под утро она немного вздремнула, и этого ей было достаточно. Буренка уже мычала во дворе, кудахтали куры, — все несложное бабкино хозяйство, но как оно годилось им в тяжелую зиму!
Пока Аграфена Егоровна доила корову, убирала за ней, проснулась Наденька, кинулась к матери.
За завтраком бабка выставила все свои прикопленные запасы: на сковороде шипела яичница-глазунья, в глиняной миске стояла сметана, а из Катиной пайковой крупы была сварена молочная каша.
— А вот и я снова, не ждали небось! — раздался веселый голос с порога, и в дом вошел Слава. — В награду за проявленную вчера смекалку и прочее при поимке одного типа, уклоняющегося от воинской повинности, — отпущен на побывку домой до одиннадцати ноль-ноль, — отрапортовал он, ставя винтовку в угол. Бабка выскочила из-за стола.
— Родимый ты наш защитничек, присаживайся. Ешь, пей. Про воинские твои дела выспрашивать не смею, но одно прошу: береги ты себя, не подставляй зря голову.
— Есть, беречь голову! — взял под козырек Слава.
Он разделся, помыл руки. Подойдя к столу, ахнул:
— Да ты у нас, старушка, на десять ступеней выше самого изворотливого хозяйственника в части! Просто не верится, что существуют на свете такие вкусные вещи. Молодчина ты у