class="poem">
Когда бы все так чувствовали силу
Гармонии! Но нет: тогда б не мог
И мир существовать; никто б не стал
Заботиться о нуждах жизни;
Все предались бы вольному искусству.
Нас мало избранных, счастливцев праздных,
Пренебрегающих презренной пользой,
Единственно прекрасного жрецов.
Девочка села. Ахилл сказал:
— Когда бы разрешалось, я вам поцеловал бы руку.
В классе было шесть девочек. И все они, понятно, были влюблены в Ахилла. Одна из них теперь рыдала, уронив, не стыдясь, лицо в руки, раскинутые по парте, и парта от ее рыданий чуть поскрипывала. Но плакала она совсем не от любви к Ахиллу. Она, конечно, и сама не знала, отчего.
Глава вторая
1
«Лерка, не верь им. Они умные; они сделают так, чтобы я выглядел ненормальным. Объяснят, как им выгодно. Они это умеют. Я всю жизнь не мог понять, как они умеют так все устраивать. Вот увидишь, о моей записке никто не узнает, потому что, когда меня найдут, про нее никому не скажут. Поручаю тебе эту миссию, чтобы все знали, из-за чего я это сделал. В общем, у моих лежит записка:
ДОМА ЛОЖЬ. ВЪ ШКОЛЕ ЛОЖЬ. ВСЮДУ ЛОЖЬ.
ВЯЧЕСЛАВЪ.
Так там написано. Зачитай в классе, чтоб не трепались зря. И пусть не делают из меня психа. Я в полном порядке. То, что я написал, и есть правда. Только зачем на все это смотреть? Они хотят всех нас втянуть в свои штучки. Но я против. Не буду, понятно? Ха-ха, ты, конечно, еще в миллион пятьсот первый раз скажешь, что надо бороться. Надоели мне эти твои слова. Я уже не на собрании. И не реви. Прошу в моей смерти себя не винить, три ха-ха с половиной: ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха.
Но до этого я вот что хочу вспомнить. Про Миланский собор. Как мы в Красном смотрели „Историю искусств“, потом пошли на лыжах, и ты сказала, что лес под снегом — это Миланский собор. А когда мы вернулись, ты все испортила. Мы снова стали смотреть ист. иск., ты нарочно стала рассматривать то Вирсавию, то Маху, то Олимпию и смотреть на меня и смеяться. У тебя есть такой особый смех для мальчиков. Я его ненавижу. Я знаю, что он значит. Лерка, я не мог тебя понять. То есть понять, какая ты на самом деле: или когда про лесной Миланский собор, или когда такой твой смех. Всем им очень нравятся твои губы, про твою грудь они говорят: „вот это буфера“, а про ноги „сексуальные“. Все думают про тебя одно и то же и представляют тебя раздетой. Противно. А тебе это нравится. Мне нравилось другое, когда ты у доски становилась хмурой и думала над задачей. И как сильно гасила мяч у сетки. Я не смотрел на тебя, как все. Я вообще на вас не смотрел как на баб. Мне это было неинтересно.
В общем, я не думал, конечно, что ты обратишь на меня свое королевское внимание. Когда ты попросила пригласить тебя в Красный, я сразу подумал, что это какая-то твоя игра. Так и оказалось. Я всего этого не хотел, и ты это знала. Ты стала валяться в снегу, и это ты начала меня зацеловывать. А когда я спросил, зачем, ты сказала, что так надо. Это была игра, Лерка, с самого начала и до конца, когда ты ночью пришла. Это было ужасно. Наверное, это всегда у людей ужасно, всегда некрасиво, хотя я знаю, что от этого происходит все на свете, не только сами люди и все их страсти, но даже искусство и даже война. У Моцарта много секса, приукрашенного. Только у одного Баха, ну, у Генделя тоже, музыка сама по себе. И все эти слова, что есть любовь, а не только грязные совокупления двух животных, — настоящее вранье. Такое же, как вся остальная ложь. Есть одна только дружба. Только дружба может быть честная. У меня такая дружба была, мне ничего другого не нужно было. Он мне сам говорил, что учитель и ученик могут быть хорошими друзьями, и это так и было. А ты? Тебе нужно другое. Спасибо хотя бы, что все мне рассказала — зачем был я, и так далее. Это все кошмар и ужас. Я не верю в эту твою любовь с первого взгляда, еще с самого детства. Ты все врала. И никогда у тебя с ним не будет то, чего ты хочешь. Это я такой идиот, а он нет. Никогда не будет, потому что меня не будет. Вот: ты всегда будешь знать, что я все это ненавидел, то, что было у нас тогда ночью, и что ты хочешь, чтоб у тебя было с ним. Ты собиралась это с ним устроить после меня, но теперь, когда я устрою свой конец, я останусь твоей помехой. Я буду тебе кричать оттуда: „Нет! Нет! Нет!“ И ты не посмеешь, понятно?
Не гордись, я не из-за этого. Все только совпало по времени… Я знаю, что ты ничего не поймешь, но я должен это сказать до того, как будет конец: каждый день, каждую минуту я знал, что жизнь — вся вранье, уловки взрослых, а мы слепые щенки. Никто и ни в чем не может быть честным. Даже он. Зачем он приходит в нашу школу, говорить перед кретинами? Его дело музыка, он должен сочинять, и все. Вся его жизнь, если это не музыка, тоже вранье. Вообще только музыка, честная, когда она написана. Когда ее играют, это уже вранье, но тебе этого не понять. Но он понимает. Он все понимает. Он сказал, что однажды существующий во Вселенной дух музыки полностью воплотился в Бахе, а вся остальная музыка — это только отзвуки давно случившегося воплощения. Я это запомнил. Но я уверен, что сегодня этот дух перешел к нему. Я это ему говорил, а он смеялся, он сказал, что не к нему, а ко мне. Но я ничего не умею. Не получается ничего. Мне страшно перед нею. Она меня все ждет. Я хотел быть честным с ней, как она сама, но это невозможно, я понял: все, что я сочиняю, это ужасно, это не так, это плохо, ужасная все ложь. Она была единственное, во что можно верить, и он тоже, потому что они