Таким образом, проявляя избыток осторожности, Пастернак пытался с помощью отрывков из стихотворений подготовить читателя к восприятию «Доктора Живаго». Ему потребовалось еще несколько месяцев напряженной работы для того, чтобы завершить окончательную версию романа. Но он нисколько не утратил всегдашнего стремления следовать правде и искать самые точные слова.
* * *
Казалось, после смерти Сталина стало легче дышать — в домах, на улицах… «Ничего, конечно, для меня существенным образом не изменилось, кроме одного, в нашей жизни самого важного, — пишет Борис Пастернак Ольге Фрейденберг 30 декабря 1953 года. — Прекратилось вседневное и повальное исчезновение имен и личностей, смягчилась судьба выживших, некоторые возвращаются». И ближе к концу письма с торжеством объявляет: «Я вчерне (но еще в самом грубом поверхностном наброске или пересказе) кончил роман, которому только недостает задуманного эпилога, и написал около дюжины новых стихотворений»[116].
Спустя некоторое время после того, как он отправил этот победный отчет своей кузине, обычно с таким вниманием отслеживавшей и комментировавшей перипетии его карьеры, Пастернак узнал, что Ольга Фрейденберг только что скончалась в Ленинграде. У нее был рак, но она избегала говорить об этом в письмах. Пастернак принял горестную новость с каким-то сомнамбулическим смирением: он ждал своей очереди. Только Ольга Ивинская успела покинуть стены Лубянки, как он приобщил ее к тонкому искусству перевода, внезапно открыв в ней поэтический дар. Все охотнее он допускает Ольгу и к редактуре «Доктора Живаго». Перебеленные машинописные копии готового наконец романа были предложены им в начале 1956 года редакциям журналов «Знамя» и «Новый мир», альманаха «Литературная Москва», Государственному издательству (Гослитиздату). По просьбе Пастернака Ольга Ивинская сама отнесла эти «кипы надежд» во все названные учреждения. А Пастернак думал: как было бы удивительно, если бы ни одно из столь престижных издательств не заявило, что готово немедленно опубликовать роман!
Но ответа пришлось подождать. Впору было заподозрить, что посылки не дошли до адресатов, тех, кому следовало решить судьбу книги. И вдруг — в сентябре 1956 года — приходит ответ из «Нового мира». Да какой! Просто пощечина! Редакционная коллегия журнала, в которую входили романисты Константин Федин, Константин Симонов, Борис Лавренев и критики Агапов и Кривицкий, сочла, что «Доктор Живаго» — проповедь, построенная автором как роман, произведение, вполне откровенно и целиком поставленное на службу определенным политическим целям. «Нам кажется, что Ваш роман глубоко несправедлив, исторически необъективен в изображении революции, гражданской войны и послереволюционных лет, что он глубоко антидемократичен и чужд какого бы то ни было понимания интересов народа, — пишут во внутренней рецензии на «Доктора Живаго» члены редколлегии журнала. — Все это, вместе взятое, проистекает из Вашей позиции человека, который в своем романе стремится доказать, что Октябрьская социалистическая революция не только не имела положительного значения в истории нашего народа и человечества, но, наоборот, не принесла ничего, кроме зла и несчастия». И дальше: «Как люди, стоящие на позиции, прямо противоположной Вашей, мы, естественно, считаем, что о публикации Вашего романа на страницах журнала «Новый мир» не может быть и речи»[117].
Этот приговор, по сути, отделявший Пастернака от всей советской литературы, помещавший его словно бы в изолятор, как заразного больного, подействовал на поэта двояко: с одной стороны, его потрясла, подавила несправедливость, из-за которой он терял последний шанс обрести на родине читателя, а с другой — как было не гордиться тем, что ему удалось бросить вызов шайке дураков, претендующих на роль наставников, пытающихся диктовать писателю ощущения и оттенки его мечтаний. Радуясь тому, что выполнил тайный договор с самим собой и таким образом, по его собственному выражению, «оправдал свое присутствие на земле», он говорил Ольге Ивинской во время одной из прогулок по окрестностям Москвы: «Ты мне верь, ни за что они роман этот не напечатают. Не верю я, чтобы они его напечатали! Я пришел к убеждению, что надо давать его читать на все стороны, вот кто ни попросит — всем надо давать, пускай читают, потому что не верю я, что он появится когда-нибудь в печати».
Разумеется, в советской России уже существовали тайные издания, которые люди выпускали сами, так называемый самиздат, появлялись произведения, изданные за границей (тамиздат), — и все это, опубликованное небольшими тиражами, предлагало читателям книги, которых ему было не най ти на прилавках книжных магазинов или в библиотеках. Такие образчики миновавшей цензорский контроль литературы передавались из рук в руки до тех пор, пока НКВД не выслеживало их и не начинало судебный процесс против автора.
Неужели Ольга Ивинская предлагала ему именно это? Внезапно Пастернак почувствовал, что готов к приключениям. Новая для него роль пирата пера отнюдь ему не претила!
Глава VI
Последний бой доктора Живаго
Пока Пастернак размышлял о будущем литературы на родине лжи и сплошных запретов, над страной просиял первый лучик надежды. Это было связано с переменами на самом верху. Последнее заседание XX съезда партии было ознаменовано выступлением нового хозяина Кремля, Никиты Хрущева, который решился публично сорвать маску со своего предшественника, «не подлежавшего критике» Сталина, рассказать о его преступной деятельности.
Текст этого выступления еще не появился в печати, но делегаты съезда уже обсуждали его вне заседаний — и вскоре новость, распространяясь с немыслимой скоростью и вызывая по всей стране немыслимую же радость, стала известна каждому гражданину. Идол, сброшенный со своего пьедестала, разоблаченный, растоптанный, оставил в памяти современников лишь ощущение пережитой ими бесконечной деспотии.
Узнав о таком неожиданном и пока еще очень осторожном развитии внутренней политики СССР, Александр Фадеев, тогдашний председатель Союза советских писателей, написал письмо, в котором выразил свое отвращение к махинациям во властных структурах: «Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено. Лучшие кадры литературы — в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте; все остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув 40–50 лет.
Литература — эта святая святых — отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа, из самых «высоких» трибун — таких, как Московская конференция или XX партсъезд — раздался новый лозунг «Ату ее!». Тот путь, которым собираются «исправить» положение, вызывает возмущение: собрана группа невежд, за исключением немногих честных людей, находящихся в состоянии такой же затравленности и потому не могущих сказать правду, — и выводы, глубоко антиленинские, ибо исходят из бюрократических привычек, сопровождаются угрозой все той же «дубинки».