расслабить руки, словно уронив авоську с новогодними апельсинами.
Замешательство вернулось, и внезапно Русинскому показалось, что его облизали с головы до ног, облили соусом, посыпали специями и положили рядом с кипящим котлом, вокруг которого расселись голодные каннибалы. Закружилась голова, желудок свела тошнотворная легкость. Звуки, цвета, лица людей, свечи и кресла, — все слилось в один ослепительный круг, завертелось и сорвавшись с невидимой оси рухнуло в прошлое, и он увидел себя. Он сидел здесь, в этом самом кресле, впившись пальцами в дубовые подлокотники, но это было в другое время и он был другим, совершенно другим, но все же он был тем самым человеком, и что-то объединяло их, что-то огромное, тонкое и необъяснимое.
Настал тот самый миг, когда открывается память о прошлой жизни, в которой мы забыли что-то главное, словно поезд ушел, и унес то, ради чего затевалась поездка. Мы стоим на перроне ошеломленные, без денег, документов и цели, и других вещей, которые, как думается нам, имели смысл и значение. Все что нам остается — продолжать дорогу, придумав некий маршрут и надобность, или идти в привокзальный мир, и строить хижину, и вживаться в привычки таких же потерянных. Впрочем это не самое трудное; бывает так, что каким-то непостижимым образом мы возвращаемся в почти забытое купе и начинаем вспоминать что было; мы находим исходную точку, карту пути, или заметку в блокноте, или ту важную мысль, которая сопровождала наш последний вздох, и может быть, самое сложное в этом мгновении встречи — смириться, открыться, не сжимаясь в удивлении и страхе.
Русинский открывал купе воспоминаний, шатаясь в полной темноте, словно в ту пьяную ночь, когда он покинул поезд. Он сдерживал себя, опасливо замирал на месте, но как только он решился повернуть ключ, что-то толкнуло его и швырнуло вперед, и то, что он увидел, заставило его вздрогнуть.
Ударило холодом. Стало тоскливо, невыносимо. Русинский окаменел. Да, он знал этих людей, и знал их слишком хорошо. Настолько, что любые средства годились, чтобы избавиться от них. А беспощадная разбуженная память раскрывала свои двери и вела туда, где все бесновалось темным огнем, и отступать было некуда, и некогда было жалеть себя.
…Из небольшого бассейна в углу раздался сочный всплеск. Привлеченный звуком, Русинский вынырнул из кошмара памяти и почувствовал себя еще хуже. На глубокий ковер вышла пантера, с наслаждением отряхнулась и, проследовав в центр комнаты, задумчиво и преданно поглядела Русинскому в глаза.
— Роксоланочка, милая… — проворковала женщина в кресле и потянулась вперед, чтобы погрузить пальцы в шерсть пантеры.
— Интересное имя, — заметил Русинский. — Где-то я уже слышал.
— Мы научили кошку плавать, — удовлетворенно констатировал Фронтер. — Вода — естественная стихия, эти организмы на семьдесят процентов состоят из нее. Вы, кстати, никогда не думали об этимологии слова «замочить»? Или, к примеру, веревка. Учитывая метафизические склонности вашего ума, полагаю, что для вас этот способ тоже приемлем. Ведь что такое петля? Это круг и крест. Вам никогда не приходило в голову, что петлю — египетский крест, ключ от небес, ныне, как ни странно, обозначающий женское начало и пространство — цари держали его в левой руке? Рекомендую задуматься. Ибо, несмотря на то что вздернуться — это гораздо богаче в метафизическом смысле, нежели танцевать на кресте, в случае отказа вам остается одно: молить своих ментовских богов, как всякому, qui sibi collo suspendia praebet.[5] Искренне полагаюсь на ваше благоразумие. Ибо непосредственность, с которой вы…
Дама в кресле топнула каблучком.
— Довольно! — воскликнула она требовательно. — Карты на сукно. Граф уже давно среди нас.
Русинский расхохотался.
— Брависсимо, барон! Вы превзошли самого себя. Даже в Лионской ложе вы не рекли вдохновеннее. Такая, знаете ли, дубина интеллектуального гнева.
— Какая пошлость, — заметил Гикат, вытирая краешком белоснежного платка подбородок. — Дубина. Нет бы сказать: «магнум». Или, милости ради, «пээм». Ведь вы неплохо обучились, я прав? Но это пустое. Послушайте, граф. Мы не для того собрались сегодня, и не для того отпустили вас тридцать семь лет назад в это… гм… внутриутробное плавание — в новое воплощение, точнее сказать, как вы того желали, — чтобы выслушивать сейчас вот эти контраверсы. Я, знаете ли, довольно прочно занял ваше место и никто не даст мне солгать, что ваши обязанности я выполнял не хуже вас, а то и лучше. Совесть надо иметь. Так вы пришли в себя, мой Сен-Жермен? Или вам память отшибло? Нет, определенно вы кретин, извините за искренность. То вы польститесь на животность бытия людского, и вас уже перестает устраивать ваша жизнь, то заставляете меня разыгрывать перед вами выступление в палате лордов, и все только затем, чтобы спросить: вы по-прежнему с нами или против? Кстати, этот дом — ваш.
Взгляды присутствующих сошлись на Русинском (будем называть нашего героя так, ибо все привыкли к этому его имени гораздо лучше, нежели к прошлому, когда его звали граф де Сен-Жермен, не считая множества псевдонимов, которые он принимал сообразно политической ситуации и выполняемых им задач).
Русинский улыбался. Он позволил себе расслабиться, хотя еще не понял, как выбраться из этой передряги. Барон хлопнул в ладоши.
— Ну что же, вся братия в сборе. Начните ритуал, мой граф!
Русинский обвел взглядом собравшихся. Разумеется, ни один из них не изменился, как за полный впечатлений и переживаний день не меняются домашние стулья; изменения претерпел он сам, изменения, что начались еще пятьдесят лет назад после одного особенно тяжелого расстрела, которым он руководил, и сейчас каждый выступал из полумрака в своем прискорбном и навязчивом постоянстве. — Аббат Луи Констан, он же Элифас Леви. Покажись! — внятно произнес Русинский. Врач-реаниматолог встрепенулся, подошел и поцеловал фалангу указательного пальца на правой руке Русинского, где находился мистический перстень Соломона, невидимый для посторонних глаз.
— Жак де Молэ, командор мальтийский. Покажись!
Тот, с кем он беседовал под именем Агродора Моисеевича, повторил движения епископа.
— Ольга, княгиня Киевская. Покажись!
Дама в ажурных чулках поднялась со своего глубокого кресла и, насытив воображение Русинского долгим влажным взглядом, повторила приветственный ритуал.
— Иоанна, Папесса Римская. Покажись!
Дородная женщина в пурпурном балахоне повторила все необходимые действия, сохраняя презрительное выражение глаз.
— Иоанн по кличке Богослов, король каторжников. Покажись!
Синекожий потушил в ладони сигарету без фильтра, с неохотой поднялся на ноги и танцующей походочкой приблизился к Русинскому. Глумливо сымитировав обряд, он потрогал зад аббата и цыкнул в сторону пантеры. Животное испуганно прижалось к полу. Аббат вцепился руками в горло Иоанна, но одернул пальцы под взглядом председательствующего.
— Ревекка де Лион. Покажись.
Лана оторвалась от