знать. Может, и прячутся. Да уж лучше бы так, чем плоскоумие, как плоскостопие.
…Наступают холода. Сентябрь, а речка иною ночью схватывается уже тончайшею гибкою коркою: в самую пору люльку качать — первый лед на крепость испробовать… Что ж, один уже покачал: праправнук Лукьяна Бореева.
Слава богу, речка в том месте мелкая оказалась. Вытащил… Какое пронзительное, какое жутко-счастливое чувство от этой желтоватой прозрачной пленки льда, плавно плывущей вниз, неопределенно и вбок уходящей под ногою, так, что остывает все внутри: то ли вынесет, то ли хрястнет, ломко и резко; и обломится, и повлечет тебя в маслянистую, сейчас сквозь лед мерцающую, черно-зеленую глубь, мягко заволакивая и спутывая, выравнивая в изначальных правах со всеми здесь равными в своем постоянном холодном молчании, со всем не родившимся еще, рожденным и уже ушедшим, — всем этим, живущим совместно, в одном, ничего не выделяющем, вечном, недвижимом русле; совместно, потому что нет здесь и не может быть наблюдающего и острого и, главное, сознающего свой час и по нему разымающего все в этой полной, бездонной глубине на то, что будет (после него). То, что было (до него). И то, что есть.
Есть и всегда. В этом, быть может, и состоит сила поднимающейся снизу, из глубин, материи, неостановимо, необъяснимо колышущейся своим чудовищным, неопределенным туловом под тонкой, гибкой, но и хрупкой коркой познанного, того, что разум успел схватить и лихорадочно постичь в мгновение своей истории, отсчитанной вечностью посредством трех сухих щелчков метронома: раз, два, три…
Раз. Два. Три. Любое из этих мгновений способно разорвать башку каждому из нас. Что ж, спасайтесь, сознающие, совестливые и памятливые, — беспамятством?
Впрочем, тут и смешно про совесть: в природе — не помнить.
Вечность, мягкое чудовище, стирает и стирает знаки, выведенные ею же самой и внушенной ею же нам с догадкой, что это — важно, что это — смысл. Стирает и стирает, чтобы начертать новые знаки и новые смыслы, которые исчезнут, уступив место третьим… Я не хочу не помнить… Я не хочу не знать и не чуять сердцем, как разорвалось сердце у моего отца… Не хочу не видеть своими глазами ослепляющих моего деда… Впрочем? Впрочем, Алеша, и здесь какой-то мелкий эгоизм? Эгоизм сознающего и не желающего, настырно бьющегося, не хотящего быть раздавленным сводом равнодушного времени. Не согласного быть захороненным и потерянным навеки в прахе и плесени, меж рыб, трав, цветов и насекомых… Ну? Как же? Милый? Ты же за равные права и за равный удел! Да не за равные и не за равных! А за то, чтобы… А за что?
Дядька мой перед смертью повторял с тихим остервенением и часто: «Захороните — оставьте меня в покое, никаких камней! Никаких оград! Схороните — и забудьте. Все одно камень в прах пойдет… Какой толк мне обманываться?»
На красной голове у него были одни седые клочковатые виски — все, что осталось от стертой временем, болью и трудной умственной работой шевелюры. Я помню его, всегда греющегося, у пылающей печки, в толстых валенках, в белом меховом жилете, с желтым львиным лицом, с белыми страшными глазами цвета нашего некрашеного забора. Это был странный, измученный жизнью человек: война, тяжелое ранение, плен, лагерь. Там, в последнем, было и такое — «пойти на провод». То есть не вынесший мук бросался, падал на провода ограждения, которые почти всегда были под рукой, в двух шагах… Но — жить! Жить, понимая измученным нутром, что завтра или даже сегодня — мокрые клыки овчарки, разрывные пули в костлявую спину… Жить, твердо зная и помня, что для внешнего, оставшегося в юности мира их смерти окажутся более оправданными, нежели их спасенные, но никому не нужные жизни…
«Почему?» — спрашивал я его, приезжая к ному на каникулы. «На провод там считалось позорно… Там свое было понятие — глубже, шире? Не знаю… Догадываюсь… что заработало что-то из глубины, из сути, из природы… Природа ведь, пожалуй, не знала, чем, как и когда закончится война? Природа и в нас видела возможный материал (вдруг другого не окажется?) для восстановления человечества, для спасения вида…»
Я никому не рассказывал, что мой дядя был в плену. Это помогало: дядя, дядя Петя Тарлыков, жил совсем в другом городе. А у нас к таким, как он, относились плохо. У нас было тогда тоже свое понятие — шире, глубже? Не знаю, как не знал и дядя Петя… Не рассказывал я еще и потому, что меня ожгла вот какая мысль: а вдруг они там все придумывали себе? И про вид, и про человечество, и про мудрую природу — чтобы спастись любой ценой? Чтобы хотя бы в глазах друг у друга оправдаться?
А если все же правда? — думал я позже. — Как же им было, ведь и их, наверное, казнило сомнение: кто прав, они? Или то время, из которого они ушли на войну?
Время? Время имеет жутковатое обыкновение ставить все на свои места лишь впоследствии. Дяде даже орден вернули и две медали. Я сам по слогам читал. К току сроку я уже успел оценить решающий, окончательный смысл печатной буквы. Как напечатано (а не просто написано), так и было, так и будет считаться всегда.
И я перестал стесняться дяди. И получил полное моральное право его уважать. Единственно, что меня беспокоило: а почему я раньше, до того, как прочитал, сомневался, что так и было? Но важнее, значительнее казалось, что все-таки все стало на свои места…
Впрочем, что значит «на свои места»? Есть какая-то едва приметная ухмылка в этом выражении. Все на своем месте и стоит в каждом отдельном времени. Трезвая правда, наверное, в том, что ты должен жить внутри определенного тебе времени и вне его жить не можешь, и не быть судимым его судом не имеешь никакой возможности. Надо иметь мужество жить своим временем, в то время, когда родился, иначе же ты не сможешь жить вообще…
Дядя Петя сумел дожить до «полной правды».
«Схороните — забудьте. Не надо мне ни ограды, ни камня».
Гордый до остервенения.
Испепеленный до неспособности принять последний обман.
Как же… Как же ты не пошел на провод?..»
Ну-ну… Голова кругом пойдет от таких перепадов… Алеша пишет по законам, ведомым лишь ему одному. Все развивается у него как в дурных снах, все вроде и похоже на правду, и вроде правда, но пойдешь за ним и обязательно уж в какое-нибудь бучило завалишься…
Так что: ходи один, мой верный,