кончиться без них; расколотят папаши и старшие братья ворогов и на их долю ничего не оставят.
Осенью немцы подошли к Адлеровке. Собрались колхозники на звон бригадного колокола – враг под носом, уходить надо. Рядили недолго: первым делом нужно разобрать и закопать в землю оставшуюся в колхозе технику; вторым – согнать в гурты скот и увести его на восток.
Со скотом снарядили семерых. Троих – старых и четверых – малых. У старых – опыт, знают белобородые деды, как уберечь скот от напасти и тяжелой дороги, у малых – резвые ноги. Так что из семерых по всем законам арифметики выходило три полноценных пастуха, которым можно было доверить колхозных чернух и буренок. На том и порешили.
Дома наскоро скрутили Лепехину узел, сунули в него полтора десятка праховых яиц – Лепехин признавал только праховые, всмятку, еще положили два пшеничных ситника, в использованный почтовый конверт насыпали соли, на прощание перекрестили размашистым русским крестом – скорее по привычке, чем по вере. Когда же гурт тронулся под лай собак и щелканья кнута деда Никанора, – а дед Никанор был назначен главным пастухом, выскочила соседка, – тоже, как и Зинаида, молодайка, – метнулась к дороге с кульком пахучих деревенских булок:
– Поддымники. Горячие! На всех хватит. Токо-токо испекла…
Хотела еще что-то сказать, но не смогла и опустилась на пыльную обочину.
Вернулся Лепехин в село уже зимой. Адлеровку немцы так и не взяли, распласталась она среди снегов, высохшая, почерневшая, голодная, незнакомая. Что-то произошло с деревенькой, что-то надломилось в ней. Потом он понял, в чем дело: те, кто постарше и посильнее, уже воевали – даже бабы, в том числе и соседка, кто послабее – эвакуировались. Осталась серединка на половинку, самая малость, по пальцам можно пересчитать – вон дым из трубы вьется, значит, в этой избе живут люди; вон вторая труба коптит облака, вой третья… И все. Пальцев одной руки хватит.
Двинулся Лепехин в военкомат пешком. Добрался к вечеру, в прихожей стянул с себя засаленную, пропахшую кострами и землей телогрейку – это у него привычка снимать одежду в прихожей, – сунул ее под табуретку, стоявшую у двери, направился к военкому.
Мужчина с двумя шпалами в петлицах что-то писал стремительным неразборчивым почерком на разлинованном карандашом листке бумаги. Лепехин кашлянул – мол, к вам пришли; военком махнул рукой – подожди, парень! Закончив писать, он оторвался от стола и подозрительно осмотрел Лепехина с головы до ног.
– На фронт, что ли?
– На фронт.
Военком хватанул воздух побелевшими губами и гулко хрястнул кулаком по столу.
Другой бы стушевался, оробел, но… Неудачно шутите, товарищ военком! Лепехин отчеканил три шага вперед и, в свою очередь, изо всей силы опустил кулак на комиссаров стол.
Военком растерянно откинулся на спинку стула, в глазах его Лепехин уловил слабину восхищения – вот зараза!
На следующий день он уже трясся в теплушке, идущей на фронт.
– Что-то я слышала про эту твою Адлеровку, – сказала молодайка, в голосе ее были удивление, сомнение, неуверенность.
– Не знаю. В военных сводках она не фигурировала. По радио о ней тоже не передавали… Ну, хозяюшка, спасибо за все доброе. Надо бы и кемарнуть, а то завтра туда, – Лепехин кивнул в сторону окошка, тоненько тренькавшего под напором грузной ночи.
Зинаида не ответила, она поднялась бесшумно, искоса поглядела на Лепехина. Сержант уловил в бездони ее глаз удивление, дерзость, опасный хмель, впрочем, все это тут же исчезло, утонуло, на плаву осталось лишь сочувствие, которое и женским-то не назовешь, оно скорее материнское или сестринское.
Лепехин тоже встал, почувствовал себя одиноко, потянулся, захрустели кости, зевнул равнодушно, ощущая, как ноют затекшие мускулы.
Украдкой он взглянул на Зинаиду, и вдруг такая тоска, теплая, как перекисшее на печке вино, всколыхнула все его существо и так сильно всколыхнула, что ему захотелось поскорее исчезнуть из этой приветливой, нагретой избы. Он улыбнулся через силу, улыбка получилась усталой и застенчивой, жалкой, в считанные секунды стал сам себе противен. Он не понимал, что с ним происходит. В голову вдруг пришла мысль, что он сровни сейчас подтаявшей на солнце сосульке, когда та, обработанная весенним жаром, вдруг обламывается, отрывается от среза крыши и со стоном ахает о твердый ледяной припай, образованный от ее же капель, разбрызгивается на сотни мелких осколков. Каждый сверкает. Сердце, легкие, ребра подпирала неприятная тяжесть.
И тут вдруг с пугающей отчетливостью Лепехин понял, что он к молодайке неравнодушен и что, если не возьмет сейчас себя в руки, дело кончится… Плохо кончится, может быть, даже очень плохо. Его друзья по разведке влюблялись в каждой деревне, где им доводилось останавливаться, но стоило эту деревеньку покинуть, как они с завидной легкостью забывали об увлечениях. С Лепехиным этого не случалось – к любовным историям он относился неодобрительно, даже презирал сердцеедов – всех этих, будь они неладны, спецов по женским подолам. И вот на тебе! Он попробовал отделаться от слабости, от неловкости, опутавшей его мозг и тело его, но все знакомые приемы здесь не проходили; вид у Лепехина был сейчас незавидно детским, стыдливым – увидь он себя в зеркале, еще больше стушевался бы, возненавидел бы себя…
Мелькнула мысль, что не надо тормозить себя, надо отдаться властному чувству, так ловко коленом припершему его к стенке. Тут же он задал себе вопрос: а что будет потом? Что будет потом, Лепехин не знал. Вначале надо расколошматить гитлеровцев, а там… Слепой сказал: посмотрим.
Он пробормотал глухим, чужим голосом, глядя вбок, в закопченные, старые, изрезанные трещинами бревна стены:
– Я спать пойду.
Зинаида ответила спокойно:
– Иди.
Шаткой походкой он пробрался в закуток, где ему было постелено; стаскивая сапоги, зажмурился, потея от боли – опять начала тревожить нога…
Уже вечером, когда в хате был погашен свет, а на улице стихли привычные звуки тыла, команды старшин и офицеров, разные начальственные окрики, не стало слышно тупого рева «студебеккеров» и натуженного завывания полуторок – доносилась лишь далекая артиллерийская канонада.
Проснулся он от странного ощущения, будто кто-то стоит над ним и внимательно его рассматривает.
Это чувство вызвало у него быстрый и легкий, как полет голубя, испуг. Вот какая удивительная вещь – столько раз сталкивался нос к носу со смертью, ни разу не пугался, а вот здесь возникло давно забытое, оставленное в ушедшем детстве ощущение… Взгляда испугался. Суумсанен говорил, что есть даже рыба, сардина называется, нежная, вкусная, – так вот, эта рыба умирает, если на нее злым взглядом посмотрит человек…
В темноте он разглядел склонившуюся над ним девочку лет десяти-одиннадцати – она стояла тихо, как мышь, не шевелясь и не произнося ни звука.
– Кто ты? – шепотом спросил Лепехин.
– А ты кто? – в свою очередь так же тихо, шепотом,