спросила девочка. – Па-па? Да? Папа?
– Наверное, нет. Не папа…
– А-а-а… А я думала, папа приехал. Очень похож.
– Как тебя зовут?
– Марией, – произнесла девочка взросло.
Лепехин вспомнил, что в прошлый раз дед говорил ему о «девице десяти лет Марии», порылся в карманах галифе – он спал, не снимая брюк, по-походному, нашел завернутые в носовой платок полплитки шоколада, мягкого от тепла его тела, отдал девочке.
– Гостинец. От Деда Мороза.
– Разве Дед Мороз сейчас может жить? – шепотом спросила девочка. – Никакой Дед Мороз сейчас жить не может. Уже весна и лужи. Дед Мороз уехал туда, где холодно. А Снегурочка растаяла, я сама видела.
– Не жалко Снегурочку?
– Она к зиме родится снова!
Лепехин услышал, как по полу зашлепали быстрые босые ноги, из темноты возникла Зинаида, взяла девочку за руку, заговорила жарким шепотком:
– Не мешай дяде спать. Что мешаешь? Дядя устал. Пусть выспится. Ему завтра рано вставать. На войну уходить надо.
– А-а, – разочарованно протянула девочка, – дяде надо на войну… Как папе? Да?
И было сокрыто в этих словах также что-то неведомое Лепехину.
Молодайка увела дочь в глубину дома, за ситцевые занавески.
Ночью он еще раз проснулся – почудилось, что кто-то гладит его теплой невесомой рукой по волосам, как когда-то в детстве гладила мать – быстро, нежно, ласково. Он открыл глаза. Никого. И долго еще потом лежал без сна, ожидая, когда же к голове вновь прикоснется невесомая рука…
11
Утром, когда Лепехин с канистрой в руках ходил добывать бензин для мотоцикла, ему повстречался Никита Пивко – штабной повар с пышными, под Буденного, усами; большой специалист по приготовлению флотских щей и телячьих отбивных, настоящий кухонный бог – Пивко мог из простой колодезной воды сотворить харчо с бараниной, а из неприметной серенькой травки, что в изобилии произрастает весной на обочинах дорог, делать настоящий огуречный салат. Полковник Громов за редкое умение повара приставил к нему в помощь трех солдат, которые делали на кухне всю черную работу: таскали воду, кололи дрова, чистили картошку. В отношениях с солдатами Пивко был прижимистым мужиком, и выпросить у него что-либо – дело, надо сказать, почти безнадежное. Но к разведчикам он относился хорошо – впрочем, не только он, весь штаб – не перечить же полковнику, который больше других любил именно разведчиков, выделяя их из всех фронтовых специалистов.
Постояли с Пивко на улице, покурили, поглядывая в безмятежное голубое небо, потом Лепехин, испытующе глядя повару в глаза – иначе не проймешь, – наивно-трогательным, неестественным голосом попросил немного мяса.
– Семья тут одна. Для них, – сказал он. – Баба-солдатка да ребенок. Девочка. Совсем еще маленькая, худенькая… Дунь – упадет. Марией зовут. Да еще дед…
Пивко подумал-помыслил, поковырялся пальцем в голубых усах, кивнул головой:
– Ладно. Шмот дам, так и быть. Из уважения к тебе. Другому бы не дал.
Повернувшись, он неторопливо зашагал по улице – ровно генерал. Лепехин следом. А сзади, шагов пять отступая, мягкими кошачьими шагами следовал освобожденный от черной работы «телохранитель». С автоматом наизготовку.
За крохотным окраинным домиком стояла дымящаяся походная кухня, благоухающая телячьей мякотью, костью, жирным сахарным мозгом, капустой, маслом, томатом, перцем, лавровым листом, корицей, черносливом, морковью, петрушкой, чесноком, луком (хотя ничего этого в котле не было). В поддувале кухни бойко шуровал обугленным поленом маленький, ростом с трехлинейную винтовку, чумазый солдатик.
Пивко подошел к кухне, потрогал ладонью горячий бок, затем нажал на невидную Лепехину кнопочку, и на покатой широкой крышке отскочил плоский, величиной с гривенник клапан-болванчик. Пивко осторожно приблизился к круглому отверстию, из которого тугой струйкой забил пар, распространяя аромат, поерзал носом, вновь даванул пальцем какую-то пружинку, и клапан-болванчик беззвучно улегся на место. Пивко сказал речитативом:
– Го-то-во!
Солдатик подскочил к чану с водой, захватил полный черпак и, приоткрыв на два пальца дверь топки, плеснул в нее воду. В лицо ему шибануло молочное облако пара, но солдатик-храбрец не отшатнулся, успел плеснуть еще один черпак.
– Одно дело сделано, – сказал Пивко, дернул себя за ус, двинулся дальше, к маленькой клетушке, похожей на двухместный переносной сортир; у дверей клетушки стоял не шевелясь рослый парень с автоматом на груди и неформенной шапке из черной цигейки, сдвинув на одно ухо.
– Убери свою сорокапятку. – Пивко взялся рукой за ствол автомата, развернул парня на девяносто градусов, затем, поелозив пальцами в кармане, добыл замысловатый, с четырьмя зубчатыми бородками ключ. Чтобы открыть клетушку, понадобилось минут пять довольно мудреного колдования над замком. В центре клетушки, на утрамбованном до каменной твердости полу стоял массивный чурбак с воткнутым в него топорком, а в углу из-под пятнистого трофейного брезента выглядывали ноги располовиненной воловьей туши. Пивко ухватился за одну ногу, кряхтя, подтащил тушу к себе, прицеливаясь одновременно топорком – в какую бы филейную часть врезаться, что бы такое вкусное отхватить?
Из клетушки Лепехин вышел отяжеленным, крепко зажав под мышкой завернутый в чистую мешковину кусок мяса, карманы бугрились под тяжестью банок «второго фронта».
Зинаида, увидев выложенное на стол богатство, озадаченно всплеснула руками, не понимая поперву, откуда эта куча провизии; когда же поняла, то, покраснев гуще макового цвета, стала выкрикивать звонким рассыпчатым голосом:
– Деда! Деда!
Но дед запропастился, а может, просто пригрелся где-либо на солнце и уснул, разогретый, – не отозвался дед, словом…
– Кстати, где ваша диковинная курица? Эта… С дворянским именем? – спросил Лепехин. Надо сказать, он до сих пор не мог освободиться от сложных ощущений, от неуюта и смятения, творившегося у него в душе, от жжения в горле – и вообще он не мог понять, что с ним происходило вчера и происходит сегодня.
– Мери? – взгрустнув, протянула молодайка, потом, неспешно вскинув руки, провела ребровиной ладони по горлу. – Нету больше куры. Съели.
Через час Лепехин уезжал. Уже стронулось с места и исчезло в голубых мартовских снегах хозяйство кухонного бога Никиты Пивко, ушло следом и шумноголосое, веселое – до первого боя – пополнение, в четыре грузовика уложили свое хозяйство писаря и тоже уехали. Словом, час настал… Лепехин, дважды опробовав мотор своего искалеченного мотоцикла – мотор, несмотря ни на что, все-таки работал, зашел в избу попрощаться. Молодайка сидела на лавке покорная, смирная, как воробей под дождем, – от вчерашней бойкости не осталось и следа.
– Голову тебе не перевязать? Рану можешь застудить, – спросила она.
– Какая там рана… Пустяк! – Лепехин осторожно ощупал рукой тонкую повязку, окольцевавшую голову, бугристость марлевой накладки со стрептоцидом.
– Напиши нам, – попросила молодайка.
Прозвучала в ее голосе униженная стыдливость, растерянность, даже испуг, а одновременно желание продлить знакомство, не ставить точку, отодвинуть момент прощания, было в этом что-то жадное, страстное до одури, любящее, непонятное Лепехину – непонятное и подчиняющее себе, влекущее. У него голову словно туманом забило, но потом прояснело, хотя слова Зинаиды еще не дошли до сознания, остались пока за пределами, но