он отлетал со своей протянутой рукой. Однако всякий раз он снова втискивался в этот водоворот. Наконец, когда он уже вцепился в решетку и добыл билеты, кто-то рядом крикнул, прямо не обращаясь, но в его адрес: ”Я бы им не позволил!” Отец нагнулся за сбитой шляпой, при этом оступился — и, когда встал на ноги, тот вонзил свой голос в него:
— Я тебя имею в виду.
Сидячее место нашлось только для мамы. Первый раз в жизни я ехал в вагоне третьего класса, полном дыма и запахов пива, среди людей, одетых в грязные замасленные спецовки. Мы стояли тесно, подставленные под сверлящие взгляды пьяных. Не помогли ни австрийский говор отца, ни его анекдоты, все теперь знали, что мы евреи, да еще такие, что пытаются выдать себя за австрийцев. Мама сидела на скамье с широко раскрытыми глазами, точно не владела ими больше и не могла сомкнуть веки, чтобы помочь себе не слушать разговоры. Монотонной тряске не было конца. Она продолжалась и продолжалась, а мы вызывали все больший и больший интерес к себе. Отец, который пробовал поначалу отречься от нашего постыдного происхождения, в конце концов признался, что мы действительно евреи, но не торговцы.
— А как насчет еврейских торговцев? Их разве не следует истребить? — вонзился в отца уже знакомый голос.
— Я бы хотел, чтобы вы обратили внимание: человек говорит об истреблении, — обратился отец за помощью к пассажирам.
— Милости просим, скажите вы, как надо говорить о еврейских торгашах.
— Я, — сказал отец без всякой связи, — австрийский писатель. Мой язык немецкий. Нет у меня другого, кроме немецкого. На нем я создал шесть романов, шесть сборников рассказов, две книги эссе. Разве я не принес чести Австрии?..
На мгновение стало тихо.
— Прекрасно. Почему же вы не идете к евреям и не пишете для них? Им, наверное, требуются писатели. Мы удовлетворимся тем, что у нас есть.
— Но разве я не такой же австриец, как вы? Или я не здесь учился? Не здесь окончил гимназию? Не здесь занимался в университете? Не здесь издал свои книги? — излился отец обидой.
Тут подал реплику некто другой, с изможденным лицом:
— То, что я и говорю. Не одну только экономику прибрали к рукам.
— Какой вред вам от культуры?
— Растлевает, если еврейская.
Через открытый проход донесся голос из соседнего вагона:
— Бросьте разговоры! Не стоит слов.
Изможденный человек поморщился и покраснел:
— Я слов не трачу. Это он ведет тут разговоры.
Раскрытые мамины глаза расширились еще больше, она окаменела на своем месте.
Слова иссякли. Пили пиво и пели песни, солдатские и непристойные, и ругательные — про евреев и про их толстую мошну. Голоса дышали страшной силой. Фигуру отца точно опалило, и его правая, державшаяся за поручень рука покрылась позором, как он сам. На лице трепетал не страх, лишь страдальческое выражение; и, когда поезд остановился, отец промолвил: ”Пойдем отсюда”.
День мерцал, и мама стояла в своем старом зимнем пальто, которое я так любил, будто лишенная последней капли воли и собственных желаний. Отец потащил нас в маленькое кафе и втолкнул внутрь, точно спасая от града.
Маленькое кафе ненадолго укутало нас в теплый аромат старого уюта. Отец говорил на австрийском диалекте, и хозяин кафе встретил нас радушно и поспешил предложить горячий кофе и хлебцы с маслом. Отец тряхнул головой:
— Изрядный кусок пути одолели.
В прошлом году он получил письмо, очень теплое, от дальнего родственника из Южной Америки. Письмо было написано по-немецки, ломано, однако понятно. Родственник звал нас к себе. Экономическое положение, писал он, правда, неблестящее, но человек инициативный без хлеба не останется. Главное, тут нету откровенного юдофобства. Письмо ужасно разозлило отца. Обратиться к известному австрийскому писателю и предложить ему ехать в Южную Америку, чтобы открыть там бакалейную лавку или ссудную банковскую контору — разве не еврейская это наглость! Только имущество. Только деньги. Никакого уважения к литературе или музыке. Инстинкт самосохранения тяготеет надо всем на свете.
Как все изменилось с той поры! Однако решимость отца остаться в Австрии еще укрепилась. Уехать в такое время, когда бушуют злые бури, значит, признать, что светоч разума угас, и литература не принесла никакой пользы. Отец отказывался ехать, облекая при этом свой отказ в какую-то злобную форму: ”Пускай едут торговцы. И пусть едут мещане. Я их терпеть не мог. Мы будем стоять на своей вахте”.
Положение все время ухудшалось, но отец цеплялся за любую иллюзию, любой мираж. Если приходило письмо от какого-нибудь читателя на отшибе с похвалой одному из его произведений, он перечитывал письмо по многу раз и находил в нем признак изменений к лучшему, а когда получал письмо от друга молодости, крещеного или смешанного происхождения, который соглашался с его взглядами, отец был счастлив, как если бы написал удачную главу. Но писем и не было почти. И, поскольку денег на судебные иски тоже не осталось, отец время от времени ездил к старым приятелям попытать счастья, но возвращался ни с чем. Тут на ум ему и пришел его тирольский друг.
Между тем хозяин кафе принес хлебцы, масло и чашки с горячим кофе. Был тут простой уют, напомнивший другие времена. Голос отца вернул себе прежнюю уверенность, а заодно и планы вернулись: книгоиздательство либерального направления, журнал, который поведет борьбу с бурями лихого времени. Один Даубер это поймет, — борец, аристократ и прирожденный либерал. В отце засела вера, что все решительно переменится, как только мы до него доберемся.
Пока, однако, нам предстояло добраться до другой станции, стоявшей на главной магистрали. Хозяин кафе не мог ничего сказать ни о дороге, ни о расписании поездов. Его безмятежное крестьянское лицо выражало беспомощное недоумение человека, никогда и никуда не ездившего. Свечерело, и маленькая станция была пуста. Пакгаузы закрылись, и боковые железнодорожные ветки обрывались у закрытых пакгаузов. Отец попробовал старыми речами исправить нам настроение, но не смог рассеять туман неизвестности, укутавший эту безжизненную тишину. От мысли, что скоро мы потащимся на почтовом, среди враждебного окружения, радости было мало.
И, когда уже иссякла, казалось, последняя надежда, появился маленький состав, вагоны которого болтались из стороны в сторону, и остановился у станционной платформы. Время было уже позднее, и пассажиры вповалку лежали на скамейках, издавая запах пива. Куда едут, отец не спрашивал, он рад был, что пассажиры спят. Только ошибся он: один бодрствовал, не замедлил