Тем временем обертка пакета во время нашего спора съёжилась и с тихим шипением обернулась дымом.
— Очень, очень интересне, — прокомментировала бабушка и взглянула на меня с оценкой во взоре.
— А на что ты Лесик, колыхаешь сльонзя? Он и так прекрасно спит, — спросила она.
— Буду приносить его в жертву, — зло буркнул я.
— Кому? — осведомилась бабушка.
— Себе, — пискнул я и бросил несчастную селедку на стол. — Жертва!
Кулек порвался. Селедки, словно радуясь, вылетели из него, как летающие рыбы, украшая пятнами от рассола все вокруг.
Мы с бабушкой одновременно вытянули руки, крикнули и вот тут дар опять нашел нас, что-то стукнуло, запахло озоном.
Селедки замерли в воздухе. И, так сказать, воспарили — словно в невесомости. На нас уставились рыбьи глаза. Одна из сельдей подмигнула мне. А потом селёдки расправили плавники, сделали несколько пируэтов в воздухе и запели приятными тенорами:
«У одной казармы, около ворот…»
— Фальшуете, — сурово заметила бабушка. — Вам бы лучше помолчать.
— Здесь командуешь не ты, — дерзко пропищали сельди. — Сейчас мы слушаем его.
Явилась Вакса, прыгнула на стол и издала рычание. Сельди поднялись выше и стали извиваться в такт песне.
— Э-э-э, — многозначительно сказал я, — вы бы не могли перестать?
— Слушаем, мой господин! — хором сказали селедки и допев «…мит дир Лили Марлен», замолчали. Глаза одной из них блеснули красным.
Бабушка смотрела на меня и брови её сошлись на переносице под грозным углом.
Селёдки прокашлялись хором и явно собрались исполнить что-нибудь такое же свеженькое.
Из бабушкиной сумки донесся скрежет, а затем крик насекомого из банки: «Это невыносимо! Они же могут петь вечность, это невыносимо. Заставьте их вспомнить, кто они на самом деле!»
Селёдки зашипели и выстроились в боевом порядке. Мне все меньше нравились их морды. Бабушка пошевелила пальцами. Селёдки лязгнули невесть откуда взявшимися зубами и тут же эти зубы потеряли.
— Лесик! — с деланным равнодушием сказала бабушка. — И сколько будешь стоять как слуп сольный? Может что-то скажешь?
Селёдки развернулись ко мне и отбросили всякое миролюбие.
— Мой господин не сделает этого, — сказали они хором, казалось — единым визгливым голосом.
— Кто вы есть? — крикнул я, чувствуя приближение знания. — Быстро вспомнили, кто вы есть!
По кухне прошла волна горячего воздуха — хлопнула форточка, свалилась со стола взволнованная Вакса, гулко шмякнулись на пол селедки — самые обычные иваси…
— Что еще за суп? — расстроенно спросил я.
— Не суп, а слуп. Столп. Столб из соли… — мрачно ответила бабушка. — Такое было, как кто-то таращил глаза.
Радио сообщило бесполым голосом: «…в Петропавловске-Камчатском — полночь».
Я вымыл пол и стулья, закапанные селёдками, затёр пятна на скатерти, помыл кофейник и вытер его досуха под суровым бабушкиным взглядом. Всё время моей уборки бабушка недобро точила здоровенный нож-тесак об какой-то серый оселок, а затем отрубила головы молчащим селедкам с таким свирепым видом, что я даже передумал подпустить шуточку насчет того, что их можно было бы и повесить — все же гуманнее.
После обезглавливания селедки были обесхвощены, выпотрошены, изрублены на куски и отправлены в некую посудину с пивом, разведенным молоком. Понимаю, что звучит дико, но после суток пребывания в этой пивомолочной ванне селедка приобретала ни с чем не сравнимый вкус и запах. Один наш родственник как-то вечерком, под водку, изничтожил целую тарелку такой сельди — и всю долгую ночь, словно праотец Ной, жадно пил сырую воду.
Селёдочные обрезки упаковываются в газету, затем в вывернутый пакет из-под молока — внутри он черный, что меня всегда и удивляет — молоко белое, а пакет черный…. Доску и руки бабушка споласкивает уксусом — перешибить запах и продезинфицировать. Хотя доску она обычно оборачивает в пакет: «жебы не взяла дух сльонзя…».
Я уныло готовлю мясорубку.
Бабушка прогревает духовку, мастерски манипулируя ручками вентилей и раскалёнными кирпичами. На плите булькают паром очередная порция овощей и кастрюлька с рисом — на салаты. Стол заставлен формами для сырников. В центре его мешочек муки. В воздухе празднично пахнет ванилью, немного порошка просыпалось на Ваксу.
— И хорошо, что не сода, — заявила бабушка в ответ на немой кошачий укор.
— Иди цедру три, — говорит мне бабушка, открывает холодильник и извлекает из него пакет лимонов, апельсины, потную банку сливок и здоровый брусок в марле, похожий на необтёсанный кусок белого камня — это творог.
Я выкладываю на мраморную столешницу апельсины и начинаю обдирать с них кожуру, запах праздника вскоре торжествует в кухне, бабушка закрыла холодильник, разложила продукты на столе и теперь крутит рукоятку радиоприемника, скромно тулящегося на буфете, слышен писк глушилок с Юровой горы. Я оглядываюсь — бабушка, думая, что я не вижу её, медленно водит по приемнику пальцами, затем будто ухватив что-то, резко дёргает к себе, сминает невидимую вещицу пальцами и прячет в карман фартука — писк исчезает, благодарный приемник, кашлянув, сообщает: «Иси Пари…», — в дальнейшей картавой скороговорке я улавливаю «…Джо Дассин…». Бабушка удовлетворенно хмыкает и идет к столу, расправляя холщовый цельный фартук. Садится, придвигает к себе тарелку с яйцами, глубокую миску с горкой муки, вслед миске летит чуть различимое облачко, ещё одну миску, в которой потеет масло, щедро осыпанное ванилью.
Бабушка одета в синюю юбку и клетчатую зелёную блузу, с крупными четырехдырными пуговицами, к вороту блузы приколота булавка, очень старая, не единожды паянная серебряная булавка, на булавке русалка с мечом — Сиренка.
— Личная выгода! — торжествующе говорю я. Бабушка дергает плечом и поднимает на меня глаза.
— Но это никому не вредит, — говорит она. Я смолкаю, торжество как-то улетучивается. Бабушка разбивает яйцо за яйцом о край миски — желтки нехотя вываливаются из скорлупы. Кожура апельсинок лежит передо мной, я ставлю тёрку на тарелку и вожу по ней кожуринками, одной, второй. Джо Дассен уступает место Леграну — снова невозможности возможных встреч втягивают душу в печальные лабиринты…
— Дар не подарок, Лесик, — голос у бабушки нетипично грустный. — Дар не подарок.
— Бабушка, — говорю я, — я ведь ничего не просил. В чём же дело?
Бабушка поднимает на меня глаза, в приёмнике возникает Адамо, он опять преклоняется перед снегопадом.
— Не я ставлю условия, — говорит бабушка, вытягивая желтки специальной ложкой. — Я лишь орудие.
Желток вырывается обратно, бабушка опять цепляет его и шмякает в масло.
— Как и ты, — заканчивает она.
— Бомбарда и внук, — говорю я, почему-то вспоминая израильскую военщину.