Оглянулся на котов — они стояли в дверях бок о бок, выжидательно глядя на него, в сонных глазах читался вопрос: та-ак, разбудил среди ночи, что еще выкинешь?
— Больше ничего, — пообещал Евгений Германович. — Честное слово. Пошли спать, ребята.
Все втроем они устроились на кровати, они теперь так и спали — коты на одной половине, хозяин на другой. Вообще то раньше, в прошлой жизни, Тихону валяться на хозяйской кровати категорически запрещалось, и он позволял себе это тем более приятное занятие только в отсутствие законных владельцев кровати. Но времена поменялись, хозяйка куда-то исчезла, а за хозяином нужен глаз да глаз, не набегаешься из другой комнаты. Он и сам это понимает, не возражает, он у меня вообще понимающий. То есть у нас, — примерно так Тихон объяснил положение дел поначалу смущавшейся Марусе.
… Приткнувшиеся к спине коты приятно грели поясницу. Они, конечно, распустились совсем, но зато от них польза, работают грелками, — подумал, засыпая Моцарт. И от медсестры этой невоспитанной, как бишь ее, тоже польза… и спина меньше болит… и волшебный пендель выписала… в чем-то она права, конечно… Потом слова стали путаться, исчезать, и вместо них зазвучала мелодия. Та самая, его любимая. Но почему-то играли не фортепиано и не оркестр, как обычно, а одинокая скрипка выводила грустную, нежную, щемящую мелодию. Ее никто не подхватывал, как полагалось (тогда было бы все громче, все больше аккордов, аж мурашки по коже), но скрипка вновь и вновь настойчиво повторяла одно и то же. Она пела все тише и тише, пока не устала и не умолкла совсем.
…Часы напомнили, что скоро полночь. Они утверждали, что надо соблюдать режим, что завтра рано вставать и предстоит день, полный тепла, солнца, моря и новых непривычных, очень важных хлопот. Но сон не шел совершенно. Анна подошла к окну, теперь она проводила у окна много времени, потому что море и солнце — это вам не голуби и трамваи, которые так любил считать глупый кот Тихон Хренников. Город внизу переливался огнями, черный бархатный задник вдали обозначал море, сливающееся с черным же небом. Интересно, когда она сможет позвонить матери? Давно уже надо бы позвонить, но никак не набраться смелости. Да и по голосу мама поймет… Нет, пусть злится, пусть проклинает легкомысленную и эгоистичную вертихвостку-дочь, забывшую все, чему ее учили. Пусть думает, что она исполнила мечту и безоблачно, бессовестно счастлива. И Моцарту надо бы позвонить. Нет, позвонить она не сможет. Хотя бы написать. Что-нибудь не обязывающее, дружеское. Но это тоже потом, не сейчас. Пусть сначала все утрясется и встанет на свои места.
И еще вдруг подумалось… Был у них странный разговор, давно, много лет назад, а она запомнила. Тогда умер отец, и они много говорили о смерти, потому что так было легче, чем молчать. Она говорила, что папа умер, и ему, наверное, там хорошо. А мама осталась, и ей здесь невыносимо больно. И это несправедливо, потому что мама этого не заслужила, она любила своего Иосю безоглядно и преданно. И как она будет жить без него, чем заполнять пустоту — непонятно. А Моцарт говорил, что в их случае тоже не так важно прожить долго и счастливо, важно умереть в один день. А иначе не надо ни долго, ни счастливо, если поодиночке. И к тому же один памятник дешевле, чем два, Елене меньше хлопот. Раз, говорит, мы познакомились из-за гусей, пусть на моей половине выгравируют эти ноты. А она сказала — пусть на моей половине напишут: «Любимой — от Моцарта», все будут ломать голову, а она войдет в историю. И тогда уж никаких гусей, не порти общий памятник. На твоей половине должно быть что-нибудь из Моцарта. Он уперся тогда всерьез, будто немедленно надо было решить вопрос про их будущее совместное надгробие:
— От какого Моцарта, если я с тобой в один день помру?
— Ну тогда не в один, поживи еще недельку-другую, утверди эскиз, оплати — и помирай тогда, — уже смеялась Анна, она не умела долго думать о грустном и вообще на тот момент собиралась жить вечно. Ну да, другие умирают, а они с Моцартом — никогда и ни за что.
— Если непременно надо ноты, то пусть вот эту музыку, мою любимую…
— Сто раз говорила, можно уже и запомнить, — закатила глаза Анна. — Свиридов. Романс из фильма «Метель», раз любимый, так запомни уже! Но опять же глупо: похоронен — Моцарт, а ноты — Свиридова. Все, надоел мне этот дурацкий разговор!
…Ее пальцы сами опустились на подоконник и взяли первые аккорды. Как не хватает здесь инструмента. Как здесь, в этой ее воплотившейся мечте, всего и всех не хватает, черт побери!
Наутро Евгений Германович действует по намеченному плану. Оттого, что у него наконец-то опять есть план, ему радостно и почти спокойно. Зарядка, душ, завтрак, обязательные утренние мелочи… И вот наконец он подходит к пианино. Ставит рядом круглую табуретку (Анна отчего-то говорила, что играть, сидя на стуле — дурной тон) и долго двигает ее из стороны в сторону, стараясь разместиться по центру, да еще и так, чтоб коленки не упирались в инструмент, а руками не приходилось тянуться вперед — оказывается, хитрая наука, с его-то ростом. И вот наконец открывает крышку.
И почему-то понимает, что просто тронуть клавиши — нельзя. Он и сыграть-то может только гамму, «Собачий вальс» и бессмертных гусей. Поэтому так сразу и нельзя, неуважительно вроде.
— Э-э… Здравствуй… — говорит он зачем-то. Сам понимает, что обращаться к пианино — глупо, поэтому поднимает глаза на портрет. Жена смотрит с удивлением и не улыбается, как вчера. Повинуясь тому же странному порыву, он берет портрет и переставляет его с крышки на подставку для нот. Теперь Анна совсем рядом и смотрит уже не свысока, а с любопытством.
— Ты прости меня, я пока не умею… — с трудом подбирает слова Моцарт, обращаясь непонятно к кому. В конце концов, пианино тоже живое, Анна так и дочери всегда говорила, когда та начинала учиться: не колоти по клавишам, оно живое, ему больно, надо уверенно и нежно, вот так, смотри, моя хорошая…
Услышав, что хозяин разговаривает с кем-то, в комнату подтянулись Тихон и Маруся — проверить, проконтролировать, помочь, если надо. Никого постороннего не обнаружив, они посмотрели друг на друга, многозначительно кивнули и, разделившись, уселись справа и слева от табуретки, как сфинксы.
— Вы чего, ребята? — удивился Моцарт.
— Мы ничего, — пожал плечами Тихон, а Маруся просто улыбнулась.
— Думаете,