– «давным-давно», причем его хронология неочевидна: «В месяцы я укладываю года, / вечности я в мгновенья настойчиво вталкиваю…» [Слуцкий 1991b, 3: 403]. Именно «давным-давно» позволяет Слуцкому отформовать катаклизмы своей эпохи – террор 1930-х, войну, холокост и послевоенные сталинские гонения на евреев – в новые священные архетипы[89].
Новое понятие, трансплантация, поможет нам постичь суть историографии поэта. Оно позаимствовано из классического труда Лихачева, посвященного развитию древнерусской литературы, и там объясняется так:
Памятники пересаживаются, трансплантируются на новую почву и здесь продолжают самостоятельную жизнь в новых условиях и иногда в новых формах, подобно тому как пересаженное растение начинает жить и расти в новой обстановке [Лихачев 1973: 22].
Лихачев добавляет, что разница между оригинальными и переводными произведениями в древнерусской литературе крайне размыта, поскольку «переводчики и писцы по большей части были соавторами и соредакторами текста», который «переводили» [Лихачев 1973: 23]. Безусловно, эти переводчики и писцы находились совсем не в тех обстоятельствах, что Слуцкий: им было попросту неведомо представление об авторе – творце текста, как и создателям Библии. Однако упомянутое различие только подчеркивает сконструированность поэтики Слуцкого и нарочитость его обращения к еврейской Библии.
Трансплантация встроена в его пространственный поэтический проект, поскольку именно с помощью этого приема он соединяет собственные библеизмы и русские литературные истоки, тоже сформированные трансплантацией Библии и Византии. В конечном итоге трансплантация его представляет собой нравственно искреннюю попытку осмыслить свою историческую эпоху и оставить от нее какой-то след. Говоря словами самого Слуцкого: «Эпоха закончилась. Надо ее описать. / Ну, пусть не эпоха – период, этап, / но надо его описать, от забвенья спасать, / не то он забудется» [Слуцкий 1991b, 2: 199]. Описать значит осмыслить значение; Слуцкий делает это в политическом, интертекстуальном и неизменно метафизическом ключе.
Политическое
Проект Слуцкого имеет политическую направленность. В центре его – фигура Сталина как божества и победителя в единоборстве с библейским Творцом. Слуцкий вскрывает суть сталинизма. Как блестяще выразился Дж. Брент (можно подумать, что он читал Слуцкого),
жестокость Сталина не имела ничего общего с его собственной совестью; он действовал против Бога… Сталин был более, чем человеком. Или менее. В некоем важном смысле Сталин просто не имел собственной воли. И он тоже был нечеловеком» [Brent 2008: 247].
В стихотворении «При Адаме…» речь идет именно об этой аберрации:
Не при Сталине – при Адаме
Это все началось и пошло,
Хоть потом разрасталось с годами,
Переписываясь набело.
Что валить коренное, как корни,
На сердитого на старика,
Если возрасты все покорны
Злу и все покорны века.
Не был он чародеем и магом
И не сам изобрел произвол —
С нарастающим ровно размахом
По тропинке истоптанной шел
[Слуцкий 1991a: 82].
В контексте экзегетического инструментария Слуцкого отсылка к Адаму является обнажением приема. Здесь его Сталин служит воплощением извечного произвола, которое ближе к «банальности зла» Х. Арендт, чем к демиургу, видящемуся в «Боге». Он не «чудовищная аномалия» и не босс мафии, каким его считает Р. Конквест [Shentalinsky 1990: 15], но естественная часть исторической онтологии человечества, которую Слуцкий в набросках к воспоминаниям называет «рок» (в значении одновременно и участи, и проклятия), а также «необходимости» – в значении неизбежности [Слуцкий 2005: 186]. Последняя строка первой строфы метапоэтична, поскольку слова «переписываясь набело» характеризуют не только круг зла в истории, но и трансплантацию библейских архетипов и шрифтов поэтом на советскую почву. Его «беловик» представлений о древней жестокости чище и аккуратнее: исторический ужас в нем неизбежным образом эстетизирован – и тем самым сконструирована поэтическая историография его замысла.
Стихотворение «Ножи» служит комментарием к этой сущностной проблеме. В нем люди жаждут пустить в ход ножи, чтобы раз и навсегда истребить тех, кто им не нравится:
Уже надоело мерить
Всем по семь раз
И всё хотелось отрезать
Хотя бы один раз.
Раз! Но чтоб по живому
И чтобы – твердой рукой.
К решению ножевому
Склонялся род людской.
И вспомнили: даже в Библии
Средь прочих иных идей
И резали, и били, и
Уничтожали людей.
И без большого усилия
Учености столпы
Нарекли насилие
Повитухой судьбы.
Как только обоснование,
Формулировку нашли —
Вырезали до основания,
Дотла сожгли
[Слуцкий 1990b: 30].
Формулировка в третьей строфе намеренно безлична и приближена к библейской стилистике: «И вспомнили». Она опять же метапоэтична, поскольку в число тех, кто описан третьим лицом множественного числа, равно как и в число «учености столпов», включен и поэт, который нарекает сталинскую жестокость «повитухой судьбы»; в целом этот историографический и трансплантационный прием отражает в себе непрерывность уничтожения. В своей прозе Слуцкий, в укор самому себе и с долей горькой иронии, называет подобную склонность к обобщениям «свободой», при которой тоталитарная сила становится «чем-то приемлемым и даже приятным» [Слуцкий 2005: 186].
Поэт не ищет простого выхода из положения – в форме покаяния или ухода с исторической сцены. Скорее, как видно из следующего стихотворения, он строит собственный поэтический авторитет на том, чтобы бросить прямой вызов проклятию своей эпохи:
Я очень мал, в то время как Гомер
Велик и мощен свыше всяких мер.
Вершок в сравненьи с греческой верстою,
Я в чем-то важном все же больше стою.
Я выше. Я на Cталине стою
И потому богов не воспою.
Я больше, потому что позже жил
И од своим тиранам не сложил.
Что может Зевс, на то плевать быкам,
Подпиленным рогам, исхлестанным бокам
[Слуцкий 2005: 496].
Слуцкий охраняет свою эпоху, исторические пертурбации которой затмевают гомеровские мифы, при всем величии последних. Это стихотворение высвечивает антиэпическое направление его мысли. Эпос, равно как и его преемница, ода, полон намеренного презрения к истории; он уходит за временны饚е рамки с целью создания мистического прошлого, доисторического по самой сути. Слуцкий утверждает монументальность своего времени, но самого себя ставит над ним и над его тираном, извращенным воплощением этой монументальности. Он, в сущности, как бы говорит из