его спрута… Ф–фу!.. Что–то фантазия разыгралась не в меру, до тошноты…
Собрав волю в кулак, сохраняя по возможности равнодушный вид, он медленно и неторопливо подтянул ноги, поджал локти, подобрался, готовясь к рывку. Состав подходил к Речному вокзалу.
Вот сейчас, сейчас…
Двери открылись… «Не оставляйте в вагонах…» Секунда, две, три… тридцать… Нужно выждать немного, чтобы настороженность этих прошла, чтобы обмануть их, убедив, что он не собирается здесь выходить. Спокойно, сиди спокойно, как сидел, с безразличным видом. Это не твоя станция. Главное, не передержать… Так, вот сейчас… Нет, рано… Сейчас…
Пошёл!
Ударом плеча и всего корпуса он заставил таки деда справа чуть отклониться, повалиться на сидящего рядом мужчину, который, как и все, не отрывал глаз от Славина лица. Рывком поднялся. Желтушная слева тут же потянулась, хватая за рукав ветровки. Рука её соскользнула, но успела зацепиться за сумку. Слава рванулся к выходу, сбрасывая с плеча лямку, оставляя сумку сопящей тётке – не до сумки сейчас.
Учебник испанского метнул в лицо какому–то мужику слева, молчаливо попытавшемуся схватить его за волосы.
Вставшего на дороге парня с короткой стрижкой толкнул всей массой, добавляя удар кулаком в грудь. Терять нечего, нужно вырываться из этой душегубки!
Прыгнул на перрон. Ветровка затрещала на спине, потому что кто–то успел ухватить за воротник. Слава чуть не повалился назад, но дёрнулся, выправился, отмахнулся от тянущейся к нему руки.
Отбежав на пяток метров от поезда, повернулся, чтобы с довольной улыбкой показать этим дурацким флэшмобщикам палец, пока они не отъехали…
Сидячих мест не было. Все сидячие были уже на ногах и тянулись к выходу. Стоячие выпрыгивали на перрон, не сводя со Славы взглядов, тусклых, как вода в позеленевшей луже.
Эй, – удивлённо мелькнуло в голове, – да они совсем того!..
Но стоять и удивляться было некогда, потому что рука ближнего к нему мужика уже потянулась схватить за грудки.
Слава побежал. Благо, что на ногах были кроссовки, так что можно было нестись во весь опор, не опасаясь поскользнуться на ещё влажном после недавней уборки граните. И он бежал, всё больше забирая к стене – подальше от поезда, из вагонов которого выпрыгивали люди и сразу присоединялись к погоне. Ни слова, ни вскрика за спиной – только топот десятков ног и упорное сопение.
Матысек и Мадонна
Овцы прижались к склону холма белесым подрагивающим пятном, притихли и слушают вечер. Небо приклонилось к земле – торопится обняться на сон грядущий. Выше на север, за рощей, звонят к вечерней: доли–долонь–далалонь–ди–и–и! Аллилуйя!
Клеверовлажная свежесть шуршит под ветряными шагами. Вечер ложится, мостясь меж холмами, покряхтывая и шепча что–то и воздыхая сладкотравно.
– А–та–та! – кричит Матысек овцам. – А–та–та болобошки, куц–куц!
Куц–куц, берегуц, ждают ловки под мостуц.
Овцы Матысека понимают, а прочим – недосужно, неподспудно и непонравно. Аллилуйя!
Милолик Матысек, небесноок, благообразен, а поди ж ты – скудоумен овцеподобно.
Да и что. Матысек добрый, не злобрый. И не злободобрый, как Яша, и не доброзлобый, как Жданек.
– Ловки злобры! – говорит Матысек овцам.
Овцы вздыхают согласно – уж они–то знают! – а самая согласная бормочет «бе–е–е» и встает с лёжки и забивается в гущу сестр своих неединоутробных. Ловки злобры, гладнозевны и зубозлобны. Храни, Господь!
Вечер притих – прислушивается, сопит.
А колокол:
– Доли–долонь–дала–да–а–а-ам!..
Врёшь, не дашь. Матысек просил, а Ты не дал. Матысек ещё просил, а Ты ещё не дал. Матысек плюнул сгоряча и ушёл в обиде, а батька тогда осерчал усердно и сердобольно, и гнал из церковки, и чуть не прибил кадилоприкладно.
Аллилуйя!
Аллилуйя–налилуйя–ка-мне–ещё–борща–бо–весь–отоща.
Вечер прислушивается, пыхтит самокруткой травнокосно, дует на камыш у плёса, ворчит предсонноглазно.
Борща бы – да, без борща беда; есть сыр, да и тот сыр. Сыр сыр. Хлеб сух. Гладен брюх. Се пастух.
Матысек записал бы, да писать не умеет.
– Сыр сыр, – жалуется он овцам.
Овцы сочувствуют, вздыхают, глядя овцесмиренно, теснясь овцедрожно, потопатывая овцекопытно.
Се пастух. Матысек се. Матысеку нравится «се» – своей сезвучностью, осевостью, сением своим. Се.
Батька часто говорит се. Се да се, борода в овсе.
Се Матысек. Сематысек. Се овцы. Сеовцы. Се вечер. Севечер… Неинтересно. Блажь.
– Блажь! – возвещает Матысек овцам.
Овцы и с этим согласны. Блажь, так блажь – нам, овцам, всё едино. Овцеблаги мы. Лишь бы не смертушка волчезубая, лишь бы сытость травносочная. Овцы мы.
Се Матысек, пастырь овцедуш – овцепас, овцеспас, овцебог, во имя и присно. Аллилуйя!
В церковку–от не пускает батька. Свечу задуть не дает, икону трогать не велит, песню не спой, не пукни. Что ж это! Матысек, чай, не отлучён. Неотлучен, чай.
Чай Матысек не любит. А батька любит чай – чаелюбив и любобрюшен. Брюхолюбив и чаедушен. Как ни глянь – всё сидит с маткой, чаебрюшествует велеречиво, рокочет утробогласно, богославствуя. Богословствуя. Боголовствуя. Боголожствуя. А Матысека в церковку – не… Отец, отец… Кой там отец! Матысека в церковку ни–ни. Разве ж это правильно?!
– Не–е–е, – согласно блеет овца.
– Не–е–е, – сонно подхватывает другая.
Овцы Матысека понимают. А остальным – неумобразно, невдуховлено и невыдуховлено. И то хорошо, бо сиводушны суть еси бяху бысть.
Матысека сиводушию приобщали единоразно, непоскупно смехоты ради для. Ох, Янка гневотворствовала! Янка веледушна и добрословна, а с лица, чай, не воду пить. Было, Матысек единопробно возложил пятиперстие на оседлие теплопругое ея, а что вышло! По образу и подобию и по наущению содеял се, а что вышло! Но Янка не злобра – единоразно только и оплеушила в сердцах, а потом подол одернула да и усмехотворствовалась. Ничто! Вот будет у Матысека денежка, будут и сваты к Янке.
– Доли–долонь–дала–до–о–о-м!..
А где дом? Где уснул, там и дом. Как вечер. Как ветер.
Матысековетрено матысековечерится. Матысекопасомые овцы матысекодремно овцеблеют. Вечер слушает сквозь сон и видит сон: се, Матысек Овцеспас грядет одесную отца своего, и по воде аки по суху. Бо матысекодушен вельми есть бяху бе.
– Бе–е–е, – соглашается овца.
– Бе–е–е, – просыпновздрогнуто вторит другая.
– Матысек! – окликает третья.
– Ась? – отзывается он.
– Се, пришла к тебе, – молвит овца певногласно.
Матысек размыкает дремотные вежды. Овцы еще ни разу не звали его по имени, даже в мольбах. И овцам запрекословлено изрекать «се». Бо.
Белый плат на главе доплечноспадающий, и одежды белы, и лик звездоок и пурпурноустен и гладкочел и светлоясен. В прорезь платия выпала грудь левая, чашедонная, коричневоувенчанная сосцом отсердцакормящим, на коем дрожит белосладкая капля.
– Се, – отвечает Матысек. – Кто еси?
– Марийка, – сладкоустно улыбается дева. – Матерь Божия.
– Богородице, дево, радуйся! – взывает Матысек.
– Се, радуюсь, – соглашается Богоматерь.
– С чем