может быть, даже раньше. Ведь и председателю надо минут десять, чтобы вызволить Лоренца из-под стражи. Бог покарал меня: я не могу увидеть Лоренца, не встретившись с Крамером.
Мартин (тихо). С Крамером?..
Тишина, только какой-то звук слышен вдруг совершенно отчетливо: детский смех или стук мяча для пинг-понга, а может быть, звякнула кофейная посуда.
(Так же.) Но почему?
Клара. Потому, что я люблю тебя… и потому, что он придет… и ты все поймешь, даже если я тебе ничего не скажу. Может, тебе суждено то, что не суждено мне: узнать до конца хоть одного человека. Меня. Ту, которую ты любишь. Давай помолчим. Есть вещи, которые становятся еще страшнее, когда их произносишь вслух.
Мартин. Нет, говори.
Клара. Часы, дни… Если сложить эти часы и дни, то получатся месяцы, а может, и годы, когда ты был один. Ты пил? Ходил гулять? Да, знаю… Но ты же думал в это время, с кем-то говорил… О чем ты думал? С кем говорил? Ты тратил не больше тридцати секунд, чтобы мне рассказать, что ты тогда делал и о чем думал.
Мартин. Возможно, я был болен. Заболел от отвращения. Мне всегда казалось, — у меня есть жена, дети, работа, которая дает мне достаточно денег, чтобы прокормить и одеть семью. Большего я не хотел. Долг, работа, жена, дети… Но потом я узнал — у меня нет ни жены, ни детей, а моя работа толкает на преступление, и я от нее отказался. Как отвратительны были эти окровавленные полотенца в гардеробах палачей… Землекопы день и ночь, как кроты, рыли во дворе все новые и новые подвалы. Это было в тот год, когда умерла Лизелотта и ты начала избегать моего взгляда… в тот год, когда Лоренц ушел из дому.
Клара. Я любила тебя в те дни больше, чем когда бы то ни было… если вообще может быть «больше» или «меньше». И как раз тогда, в то время, после смерти Лизелотты… (Замолкает.)
Мартин. Что же было тогда, в то время?
Клара. Тогда ты начал пить. (Тихо). Будто зарядил обложной дождь — долгий, но мелкий. Чем больше ты пьянел, тем тише становился. Во сне твое лицо казалось таким спокойным. Я часто наклонялась над тобой по ночам. И подолгу… искала в твоем лице горечь, ту горечь, которую почувствовала после смерти дочери, но ничего не находила: ни горечи, ни злости… Я наклонялась над тобой, как тридцать восемь лет назад в отеле «Бельведер», когда, смертельно усталый, ты заснул рядом со мной и я осторожно, боясь разбудить тебя, взяла из твоих рук зажженную сигарету. Номер с бледно-зелеными обоями на стене — фотография какого-то принца, принц был слишком хилым для своего тяжелого мундира, казалось, что это проказник мальчишка, тайком пробравшийся на маскарад… Когда я наклонилась над тобой, ты был такой же, как двадцать лет назад, как тогда, в отеле «Бельведер»… такой, словно ты еще никогда не видел смерти. Зато я, я узнала ее: смерть сидела во мне — черная и горькая, она по капле проникала в меня…
Мартин. Я не всегда спал, когда ты наклонялась надо мной, я часто чувствовал твое лицо рядом с моим, но такое чужое, что я боялся открыть глаза и посмотреть на тебя. Я не хотел видеть на твоем лице того, что мог бы увидеть.
Клара. Ты должен был открыть глаза. Я этого ждала.
Мартин. Не хотел… и старался прийти домой тогда, когда постель твоя была пустой или ты уже заснула. И я не наклонялся над тобой. Боялся включить свет… тихо раздевался в темноте, а когда просыпался, постель твоя снова была пустой. Спать я мог долго. Для дел, которые у меня еще оставались, хватало второй половины дня. Их было немного. В суд нацисты меня не пускали. Воротник у меня залоснился, и я стал тем, чем меньше всего хотел бы стать: подпольным адвокатом. Я давал людям, которых встречал у трактирной стойки, юридические советы, они платили мне кружкой пива или рюмкой водки. За липкими столиками пивнушек я составлял заявления и сочинял жалобы, часами просиживал в моей бывшей конторе на Оттоненвал и думал о Лоренце и Лизелотте. Хорошо еще, что был Крамер. Он мне помогал. Он меня покрывал.
Клара. И он получил твое место.
Мартин. Я на него не в обиде. Тогда, после смерти Лизелотты, ко мне в контору часто заходил Беньямин Хуфс и все повторял, как он мною восхищается. А когда его взяли в армию, он обещал бороться за то, что я олицетворяю.
Клара. Он погиб… и вовсе не за то, что ты олицетворяешь. Когда я узнала, что он убит, я обрадовалась, что он знал Лизелотту… ее тело, и больше чем тело, гораздо больше…
Мартин. Ты обрадовалась?
Клара. Да, обрадовалась. Сначала я пришла в ужас… но потом, когда он погиб… я радовалась, когда о них думала. Ты мне никогда не рассказывал, что Хуфс ходил к тебе в контору.
Мартин. Он никогда не говорил со мной о Лизелотте, ни разу. Он расспрашивал меня о законах… и мне приходилось рассказывать ему о беззакониях. Иногда он приглашал меня выпить чашку кофе или приносил немного спиртного, покупал мне сигарету… Он делал это очень тактично, чтобы меня не обидеть… он не понимал, что меня уже ничто не обижало. Во всяком случае, такое. Но он ни разу не заговорил о Лизелотте.
Клара. Тебе далеко не обо всем можно сказать. А ведь это я тебя обижала, а? Правда?
Мартин. Да. Потому что я ничего не понимал. Какая же это любовь? Разве ты еще любила меня?
Клара. Да. Дело было совсем в другом. Я чувствовала горечь и злобу. И это было вроде смерти. Я хотела выключиться из времени, из собственной жизни, и мне это удалось. Много дней и вечеров я проводила в местах, лежавших вне моей жизни, вне времени, время текло мимо меня. И жизнь моя текла мимо меня.
Мартин. Ты заблуждаешься. Время текло там, где ты была, и жизнь твоя шла там, где ты была, в другом месте тебя не было, не было совсем, ни следа. Иногда я возвращался домой неожиданно рано, часам к трем-четырем. Дети делали себе бутерброды, пили какао или чай, они спрашивали меня, где мама, и я качал головой, — я этого не знал. Альберту исполнилось восемнадцать… Кларе… ей исполнилось…
Клара. Да, знаю: Кларе было десять, Иосифу — шесть, знаю, знаю. Когда