Ей требовалась поддержка не деньгами, а мастерством и временем. В то утро, прощаясь с нами, она хлопотала о восстановлении разрушавшихся церковных зданий. Такие жемчужины, как собор Святого Павла и Вестминстерское аббатство, не интересовали Реджину Бодмен, общенациональные памятники не вдохновляли ее на подвиги в области сбора денег на благотворительность. Нет, ее привлекали маленькие церкви, обрушение которых — та цена, что платит наш светский век за свое пренебрежение религией.
Она занималась организацией благотворительного концерта в церкви Святого Петра на Итон-сквер. Успех ее предприятия зависел от этого концерта, а кто-то из участников подвел ее.
— У меня были запланированы три сонаты Бетховена… — Лицо и голос Реджины выражали страдание. — А солист, на которого я рассчитывала, уехал в Берлин играть на приеме для того маленького человека со смешными усами. Для герра Гитлера. Ему, конечно, это пойдет на пользу, и я за него, конечно, крайне рада, но время он, честно говоря, выбрал крайне неудачно.
Так случилось, что упомянутые сонаты Бетховена входили в мою обязательную программу в Гилдхолле и я вот уже несколько месяцев над ними работал. Я вдруг догадался, что миссис Бодмен, очевидно, знала об этом от дочери и что на Кэдоген-сквер меня привели не только удача и благосклонность Камиллы.
Но Реджина в совершенстве владела искусством, которое ее дочь еще только старалась освоить. Она умела так преподнести свои желания, что они полностью совпадали с интересами человека, чью поддержку она хотела получить. А уж как она умела убеждать! Мило болтая со мной у порога, она махала на прощание рукой другим гостям, удалявшимся через площадь, и вдруг, походив вокруг да около, прямо предложила мне участвовать в концерте и подсунула приманку. Стимул действительно оказался весьма сильным. Майкл Фуллертон, обозреватель «Таймс», собирался писать о концерте в церкви Святого Петра.
— Он думает, ему предстоит услышать Генриха фон Хаммерсмарка, — сообщила Реджина беспечно.
Насколько я понял, фон Хаммерсмарк и был тем самым недавно обретенным протеже, который пообещал ей выступить, а потом упорхнул в Берлин.
— Майкл намерен написать статью о восходящем таланте. Не вижу никаких причин, почему этим восходящим талантом не можете оказаться вы вместо Генриха, который уже, кажется, вполне замечательно взлетел и без помощи Майкла. — Она милостиво улыбнулась мне. — Разумеется, нам не следует никому ничего рассказывать об изменениях в программе, — добавила она лукаво, — вплоть до самого последнего момента. Вы ведь знаете, какие они, эти критики.
Я кивнул, хотя не имел о критиках ни малейшего понятия.
В ее улыбке сияло ободрение.
— Если вам нужен шанс, чтобы показать, как вы играете, то вот он.
У меня нашлось всего одно замечание:
— Вы уверены, что не хотите услышать, как я играю, прежде чем отдадите в мои руки успех всего концерта?
— Дорогой мой, — сказала она, смеясь, — ну что я понимаю в музыке? Если вы достаточно хороши для Гилдхолла, значит и для меня хороши.
— В таком случае, — ответил я, — я ваш.
— Но это же просто чудесно. Большое вам спасибо.
— А когда он состоится?
— Концерт?
Я кивнул.
— В следующую пятницу.
Мы пожали друг другу руки.
Когда я спускался по лестнице, она окликнула меня своим высоким звонким голосом:
— Простите, Джеймс!
Мы уже называли друг друга по имени: быстрое сближение было ключом к методике Реджины.
— Я не сказала вам, кто будет аккомпанировать. — Она улыбнулась. — Как это глупо. Его зовут Эрик де Вожирар, это просто замечательный молодой человек. Настоящий француз. Настоящий артист. Кстати, он был сегодня тут, на моем «утреннике». — Она извлекла из объемистой сумки ручку и блокнот. — Вот номер его телефона. Я дам ему ваш, чтобы вы могли связаться друг с другом на неделе и порепетировать.
— Спасибо, — сказал я, убирая листок в карман.
— Это вам спасибо, — возразила она, крепко целуя меня в обе щеки.
И, помахав рукой, она вернулась в дом, энергично закрыв за собой блестящую дверь.
10
В комнате холодно, огонь в камине постепенно угасает, а от обогревателей толку нет. Это место неподвластно отоплению. Я намерен оставаться здесь до тех пор, пока не приведу события своей жизни в некое подобие порядка, в котором сумею разобраться. Мне нужно не только расплести пряди прожитого, но еще и осознать их и снова вплести обратно. Это трудоемкий процесс, но дело того стоит, хотя меня постоянно сбивает с толку жалкое качество имеющихся в моем распоряжении инструментов. Если человек на протяжении шестидесяти лет старается все забыть, ему в конце концов это удается.
Мне было трудно научиться не говорить о важном, но я успешно прошел это испытание. Да так успешно, что теперь, когда я пытаюсь воскресить события в памяти, она отказывает мне. Самое досадное в воспоминаниях, даже если удается привести в движение шестеренки, — их обрывочность. Какие-то эпизоды, подчас несущественные, сохранились в моем сознании во всей полноте, другие выпали напрочь.
Образ Эллы ярко светится в моей душе. Вспоминать ее нетрудно. Сара прожила со мной почти шестьдесят лет, ее я забыть не мог. А вот Эрик пропал куда-то. Моя вина затуманивает его фигуру. Перед ним я должен был бы каяться в грехах, если б только мог. Но он мертв, а я едва помню, как он выглядит. Вот что мерзко.
Вероятно, я встречался с ним на неделе, последовавшей за первым «утренником» у Бодменов, потому что ему предстояло стать моим аккомпаниатором на концерте в церкви Святого Петра. Помню, как одним ослепительно солнечным августовским днем я шел по Слоан-стрит, насвистывая, и бумажка с его телефонным номером лежала у меня в кармане. Должно быть, я ему позвонил и наши совместные репетиции прошли удачно, потому что в итоге концерт имел успех. Будучи первым полупрофессиональным выступлением в моей карьере, он навсегда сохранит особое место у меня в душе.
С тех пор я играл на многих концертах, в залах, значительно превосходивших размерами сырое помещение церкви, в которой я выступал в тот вечер, играл перед зрителями, принимавшими меня с гораздо большим откликом, чем те, что собрались в тот, первый раз. Но с расстояния шестидесяти прожитых лет, находясь в конце своей довольно успешной карьеры, привычный к нервной дрожи и трепету при звуках аплодисментов, я думаю о том концерте с ностальгией.
Я вижу перед собой мрачные колонны церкви, чувствую ее холодный, сырой воздух. Слышу тишину ожидания, наступившую после того, как я занял свое место у фортепьяно, на импровизированной сцене в церковном нефе. И вот теперь, вспоминая, как я обернулся, подавая Эрику сигнал к началу, я наконец вижу его перед собой. В этом образе я узнаю его лишь смутно — быть может, потому, что плохо его знал, — но зато картинка очень четкая. Величавая фигура во фраке и при белом галстуке, обычно непослушные волосы усмирены ради торжественного случая.