Почему дядя Тео парализовал таким путем мысли других людей о нем? По этой проблеме у Мэри сложились две противоречащие друг другу теории, между которыми она колебалась. Одна, малоубедительная, состояла в том, что этот эффект происходил оттого, что в дяде Тео было много животной безмятежности, но голова его казалась пустой, поэтому он казался просто недостойным внимания, как паук в углу комнаты. Правда, что он вел себя как больной, по крайней мере, он проводил несчетное время в постели, завтракая в ней, обедая и ужиная. Он много рассуждал о мучивших его недугах, называя их «вирусами». Но никто никогда не верил, что у него была какая-то определенная реальная болезнь. И хотя он порой бывал язвителен и мрачен, никто не принимал это всерьез, потому что он придавал всему этому шутовской оттенок. У Тео был особенный дар полного расслабления. В нем не было никакой наэлектризованности, никакого магнетизма. Возможно, этот вид пустой и бессмысленной опустошенности полностью лишал других способности интересоваться им. И вроде бы интересоваться было нечем.
Но по временам Мэри отдавала предпочтение другой, более волнующей теории, согласно которой невыразительность дяди Тео была его достижением, или, возможно, проклятием. Тогда лень и расслабленность Тео казались Мэри не то чтобы формой отчаяния, но чем-то лежащим по ту сторону отчаяния, чему названия она не знала. Как если у кого-то все кости были перебиты, а он все еще двигался бы, как сломанная кукла. Она поняла это не путем прозрения через маску его поведения, за которой проскальзывает искра страдания. Маски не было. Просто цельность особой бессмысленности Тео заставила ее вдруг увидеть другой gestalt,[10]который обнажал в нем человека, прошедшего через ад и лишившегося после этого опыта воли.
Мэри смотрела, как Тео привычно дразнит Минго, страстно сопя носом, как терьер, преследующий крысу. На младшего брата Тео почти не походил, он был худой и довольно высокий. Он был плешив, только на затылке пряди грязных седых кудрей падали на шею. У него был широкий лоб, но все черты его лица были устремлены вперед, как если бы торопливая рука творца вытянула их к кончику его длинного носа. Из-за этого его широкое лицо казалось все-таки маленьким, убогим и напоминало собачью морду. Мэри никак не могла, даже пристально вглядываясь, определить цвет его глаз. Однажды прибирая его комнату, она нашла его старый паспорт и, открыв его, чтобы узнать, как сам Тео определял цвет своих глаз, нашла определение: грязный.
Мэри переживала, что ее любопытство и интерес к Тео со временем уменьшились. Возможно, эти лучи, делавшие его невидимым, убили ее заинтересованность в нем и сделали ее такой же равнодушной к нему, как все прочие. Мэри, привыкнув, что часто люди откровенничают с ней, пыталась раз или два расспросить Тео об Индии, но он только улыбался по-собачьи и менял тему. Она чувствовала к нему сострадание, но ее отношение к нему оставалось абстрактным. Грустная правда заключалась в том, что Мэри не любила его достаточно сильно, чтобы отчетливо понять его. Он физически отталкивал ее, а она принадлежала к тому разряду женщин, которые могут глубоко любить только то, что ей хотелось потрогать.
— Не приготовите ли вы мне чай еще раз? — спросил Тео.
— Да. Я поручила это Кейзи. Вы должны помириться с ней. Вы по-настоящему огорчили ее.
— Не беспокойтесь. Мы с Кейзи — добрые друзья. Это было правдой. Мэри заметила, что эти двое были привязаны друг к другу.
— Я бы хотела, чтобы вы поднялись и навестили Вилли, — сказала она. — Вы не виделись с ним уже три недели. В чем дело, вы поссорились?
Тео закрыл глаза, все еще светясь тихой улыбкой.
— Нельзя ожидать, что двое таких невротичных эгоцентрика, как я и Вилли, будут выносить друг друга.
— Как можно назвать Вилли невротичным эгоцентриком?
— Ладно, дорогая. Я решил воздержаться от Вилли, а потом я обнаружил, что могу обходиться без него.
— Я собираюсь навестить его сейчас и уверена, он спросит о вас. Предположим, вы нужны ему?
— Я никому не нужен, Мэри. Идите, и пусть эта милая девушка принесет чай.
Мэри спускалась по лестнице в состоянии раздражения на самое себя. Я неправильно веду себя, думала она. Ее разочаровывали эти разговоры с Тео, ее неспособность понять и увидеть его по-настоящему, особенно когда он напускал на себя жалость к самому себе, которая делала его образ еще более неясным. Мэри зависела, больше, чем она думала, от представления о себе как о существе, наделенном талантом служить людям. Ее неудача с Тео ранила ее тщеславие.
Внизу она увидела Кейзи, та уже не плакала, но была в ярости и почти швыряла на поднос чайник и чашки. Когда Мэри проходила к задней двери, она услышала, как Барбара наверху начала играть на флейте. Пронзительная хрипловатая и труднопостигаемая красота звуков действовала Мэри на нервы. Она не могла запомнить ни единой ноты, и поэтому музыка особенно остро действовала на нее. Флейта Барбары, хотя она играла хорошо, была почти что орудием пытки для Мэри. Она гадала, где сейчас Пирс и слушает ли мальчик, лежа у себя в комнате или спрятавшись где-то, эти душераздирающие звуки.
Летний полдень убаюкал сад и воздух, густой от солнечного света и цветочной пыльцы, он, как теплая пудра, просыпался на ее лицо. Агонизирующий звук флейты был уже едва слышен. Она прошла через дорожку, засыпанную гравием, и, выйдя из ворот в стене, начала подниматься в гору по тропинке, с обеих сторон которой шли пригорки. Они поросли белой цветущей крапивой, цветок — любимый Мэри, и она сорвала несколько стебельков и сунула их в карман бело-голубого клетчатого платья. Когда она вошла в сень букового леса, то почти автоматически освобождаясь от пут вялого полдня, села на упавшее дерево и застыла, а ее ноги в сандалиях подбрасывали свернувшиеся сухие листья. Дерево сверху было гладким и серым, но пониже веток, на стороне, обращенной к земле, оно принимало оттенок молочного шоколада, и когда Мэри села и потревожила дерево, распространился терпкий грибной запах, от которого она принялась чихать. Она стала думать о Вилли Косте.
Мэри уже некоторое время ощущала в себе растущую печаль и считала ее причиной свои взаимоотношения с Вилли. Она чувствовала что-то похожее на то острое чувство неудачи, которая постигла ее с Тео, только с Вилли было все иначе, потому что она очень любила его и находила необыкновенно трогательным. Он приехал в Трескомб, когда Мэри уже обжилась там, если она вообще обжилась в Трескомбе, и она сразу же возложила на себя ответственность за него. «Как поживает Вилли?» — спрашивали ее обычно все домашние. Поначалу она считала само собой разумеющимся, что Вилли доверится ей и расскажет все о своем прошлом, но этого не случилось. Никто даже не знал наверняка, где Вилли родился. Дьюкейн говорил, что в Праге, Октавиен — в Вене. У Мэри не было своего мнения, в конце концов она просто приняла печальную европейскую таинственность Вилли как некое присущее ему физическое качество, и она вызывала в ней нежность больше, чем любое знание.
Мэри постоянно говорила себе, что как она должна быть счастлива оттого, что живет вместе с таким большим числом людей, любимых ею, и что, конечно, такое количество любви может заполнить жизнь женщины целиком. Она прекрасно знала — и кровью своего сердца, и разумом, что любить — это самое главное в жизни. И все же она также хорошо знала, что была глубоко неудовлетворенной, и порой испытывала острые дикие приступы непонятных стремлений, когда она воспринимала свою жизнь как маскарад, в котором она благочестиво исполняла роль доброй любящей женщины, живущей ради других. Это не было ни восторгом, ни благодатью, однажды просиявшей в ней и унесшей прочь из этого мира. Восторг и благодать были ее наваждением, но никак не проявлялись в ее жизни. Ее любовь к мужчинам всегда была невротичной и недовоплощенной, это относилось даже к ее мужу. Она очень сильно любила Алистера, но как-то нервно, разодранно, и хотя и тело, и душа участвовали в этой любви, они никогда не были в согласии друг с другом. Она никогда не была исполнена любовью как налитый до краев, умиротворенный сосуд. Скорее, она стойко выносила любовь, как дерево терпит зимние морозы, и образ холода смешивался в ее сознании с воспоминаниями о супружеской любви. Мэри не верила в возможности самоанализа, и только смутное подозрение иногда закрадывалось в ее сердце, что она способна исключительно на такую нервную недовоплощенную любовь. Ее взаимоотношения с Вилли Костом не удовлетворяли ее и даже сводили с ума, но стали очень важными для нее, и теперь Мэри едва ли могла надеяться, что они станут лучше, легче, полнее. Она больше не ожидала «прорыва». Она больше не ждала, как поначалу, что Вилли внезапно схватит ее за руки и расскажет, как это было в Дахау. Она даже больше и не хотела, чтобы так вышло. Однако она надеялась, что некий всезнающий, маленький дух, наблюдавший за их странной дружбой, как-нибудь устроит так, чтобы они стали ближе друг к другу, мягче и нежнее.