Как меняются люди? Тео не знал. Он должен был бы давно вернуться туда и задать старику этот вопрос. И все же он знал ответ на самом деле, или знал его начало, и это было то, чего не могла вынести его природа.
Тео встал и медленно пошел к дому. Когда он вошел в дом, запах, стоявший в холле, возродил для него образ Пирса, с его широким, прямым, крепким, как у животного, лбом и носом. Кухня была пуста, никого не было, кроме Минго и Монроза, свернувшихся в корзине. Дверь в комнату Кейзи была распахнута, и оттуда доносились какие-то звуки. Кейзи смотрела телевизор.
Тео прошел позади нее в сумерках скромной комнаты и, взяв стул, сел с ней рядом, как он это часто делал. Он увидел, что она плачет, и он повернулся к ней, неловко погладив ее по плечу.
Кейзи сказала, бормоча в платок: «Эта пьеса такая грустная. Видите ли, этот мужчина влюбился в девушку, а потом взял ее покататься и разбил машину, а она осталась калекой на всю жизнь, и тогда»… Тео так и держал руку на ее плече, как бы разминая его слегка пальцами. Он смотрел в голубое мерцание телевизионного экрана. Теперь уже невозможно вернуться. Тот человек уже никогда не возложит на него свою благословляющую, исцеляющую руку.
Но, может быть, именно потому, что слишком поздно, и следовало бы вернуться? Старик понял бы этот бесплодный поступок. Образ возвращения был образом простой человеческой любви. Но он теперь стал образом другой любви. Почему он должен гнить здесь? Возможно, огромная гора своего «я» не уменьшится. Но он мог бы общаться с просветленными и мог бы достичь, наконец, ничем не тревожимой невинности ребенка. И хотя он уже не сможет сделать ни шагу к великой пустоте, он узнает ее реальность и яснее почувствует простоту в простоте своей жизни, подключение к этой огромной магнетической силе.
Слезы нежданно полились по лицу Тео. Да, возможно, ему лучше вернуться. Возможно, он, в конце концов, окончит свою жизнь в зеленой долине.
Близнецы лежали на краю скалы над пещерой Гуннара. Прекрасная летающая тарелка, вертясь огромным беззвучным волчком, парила в воздухе недалеко от них, но чуть повыше.
Невысокий серебристо-металлический купол сиял светом, который, казалось, исходил из него самого и ничем не был обязан солнцу, а около узкого, сужающегося края прыгало и волнами ходило сияющее голубое пламя. Трудно было оценить размеры тарелки, она как будто существовала в собственном пространстве, как если бы она только на короткое время вышла из своего измерения и поместилась в чужое, которому не принадлежала. Каким-то образом она отражала попытки человеческого глаза измерить ее. Она парила в своей стихии, в своем молчании, она как будто присутствовала и одновременно отсутствовала. Потом она наклонилась, дети наблюдали, как она — они никогда не могли найти слово для этого — не то дематериализуясь, не то просто исчезая, улетела.
Близнецы вздохнули и сели. Они никогда не разговаривали в присутствии тарелки.
— Сегодня она долго оставалась, правда?
— Долго.
— Забавно, откуда мы знаем, что она не хочет, чтобы ее фотографировали?
— Телепатия, я думаю.
— Я думаю, они — хорошие люди, правда?
— Должно быть. Они такие умные, и они не причиняют вреда.
— Мне кажется, они похожи на нас. Интересно, увидим ли мы их когда-нибудь?
— Мы придем сюда завтра. Ты не потеряла тот аммонит, а, Генриетта?
— Нет, он у меня в юбке. О, Эдвард, я так счастлива, что папа вернулся.
— И я. Я знал, на самом деле, что он вернется.
— И я знала. О, Эдвард, смотри, темнеет, над морем уже идет дождь.
— Да. И посмотри, какие буруны. Наконец. Супер!
— Смотри, и сюда уже добрался дождь, наконец, настоящий дождь, милый дождь!
— Пойдем, Генриетта. Побежим и поплаваем в дожде.
Рука об руку дети пустились бегом домой через мягкий теплый дождичек.