Поднявшись по вонючей лестнице, я вернулся в комнату и сразу увидел широкую спину Фирмино, стоящего на коленях перед Франсуа. Он снимал с него старые, пропитанные кровью повязки.
Лицо Франсуа было похоже на лик распятого Христа.
Его распластавшееся мертвенно-бледное тело, казалось, не выдерживало даже тепла мясисто-красного огня, лившегося на него из камина.
Представьте, каково это: видеть, что человек с благородной, прекрасной и суровой внешностью полон внутри вонючей гнили, как дохлая собака, в то время как он продолжает жить.
Не хочу больше прибегать к насмешливым и грубым сравнениям; короче говоря, этот поэт был по уши полон дерьма.
Олух и грубиян Фирмино был глубоко потрясен.
Занятый промыванием раны, он не заметил, как я вошел, и увидел меня, только когда я открыл окно, чтобы выветрить смрад, скопившийся в комнате. Ворвался ветер и растрепал языки пламени в камине и бороду Фирмино. Он сразу же попросил закрыть окно, сказав, что холод опасен для Франсуа.
Поэт действительно сильно дрожал, он лежал с полуоткрытыми глазами, взгляд был мутный, ничего не видящий.
Он шевелил пересохшими губами, но словам, которые он хотел произнести, не хватало силы голоса, чтобы прозвучать.
Рана зияла на вздувшемся, круглом животе. Вертикальная черная линия чуть ниже пупка — длиною с ладонь, вокруг — красные, воспаленные кожа и плоть.
Фирмино осторожно влажной тряпкой раздвинул края раны, и оттуда проступила темная густая жидкость с неприятным запахом, смешанная с кровью.
Я приложил руку ко лбу больного, который не подавал никаких признаков жизни, кроме отрыжки, испускания газов и икоты, которые сотрясали его тело все реже и реже.
Мне показалось, что я прикоснулся ко лбу мраморной скульптуры.
Фирмино в отчаянии пытался оказать хоть какое-то сопротивление болезни, которая вот-вот нанесет окончательное поражение его учителю, но все, что он мог сделать, — это вытирать влажной тряпкой испарину, гладить его лоб и руки и повторять: «Господи, помоги ему, Господи, сделай что-нибудь!» Как будто он пытался уговорами и вежливым обращением добиться, чтобы недуг отступил.
Тело Франсуа ледяное, тогда как если бы его организм боролся с болезнью, оно было бы горячим, — сказал я Фирмино. Я тряс его за плечо и говорил, чтобы он взял себя в руки и вспомнил то, чему его учили на факультете медицины.
Шевели мозгами, Фирмино, что нам делать?
Он судорожно стал соображать. Просияв, он встал, повесил мокрые тряпки сушиться перед огнем и сказал, что надо положить больного поближе к огню — и ему будет теплее. Так мы и сделали.
Потом Фирмино погрузился в медитацию. Не знаю, о чем он думал, но выглядело это так, как если бы он молился. Может быть, так оно и было. Мне стало жаль его, он был похож на собаку, которая видит, как погибает ее хозяин, и не может спасти его. Отвращение к нему и гнев прошли, мне захотелось обнять этого несчастного.
Я положил руку ему на плечо, он обернулся, посмотрел на меня грустными и влажными глазами и сказал: «Леонардо, братец, что мы можем сделать для него? Он…» Он не решался договорить.
Когда ты убежал, Франсуа почти уже задремал, и тут мы признались друг другу, что чувствуем себя виноватыми за то, что высмеяли тебя. Мы ведь не хотели тебя обидеть, клянусь…
Говори дальше, Фирмино.
Я побежал разыскивать тебя внизу, но с лестницы услышал, как он закричал, вернулся и увидел, что он весь дрожит, я очень забеспокоился и стал расспрашивать его, но он ничего не отвечал.
И вот его все еще бьет озноб. Я знаю, Господи, что это Ты наслал на него эту болезнь, Ты караешь нас за грехи.
Пока мы сидели молча, я подумал — хотя это был полный абсурд, — не связано ли ухудшение состояния Франсуа с тем, что они меня обидели.
Но я никогда не был злопамятным.
Фирмино, — сказал я, — мы не знаем, ангелы или демоны вершат над Франсуа свое правосудие, а следовательно, нам неизвестно, следует ли молиться или богохульствовать, но я одно могу сказать: разрез, который сделал этот Галерн, не свидетельствует в его пользу — он явно имеет слабое понятие о ремесле, которым занимается.
Мне тоже этот разрез кажется неправильным. И я не понимаю, из чего состоит эта темная жидкость: из желчи, крови, испражнений или из всего вместе?
Ты действительно позабыл все, чему тебя учили в Сорбонне?
Я прилежно занимался у итальянского профессора Торквато, который вдалбливал нам «Канон врачебной науки» Авиценны.[20]Кафедра, с которой он говорил, стояла под его бюстом, и, когда аудитория была полная, мне, сидевшему в последних рядах, казалось, что говорит сам Авиценна.
Одно время я наизусть знал Гиппократа,[21]включая части его трудов, объявленные аббатом Мулё ересью.
Но ведь я не мог практиковать, потому что не закончил учебу и не дал клятву Гиппократа. Это был бы грех, так что я боялся лечить Франсуа, я мог прогневать этим Господа.
У Франсуа началось сбивчивое дыхание, он судорожно хватал ртом воздух, его грудь вздымалась.
Ты напрасно позвал Галерна. Не нужно было этого делать. Но теперь скажи хотя бы, что ему нужно: тепло или холод?
Холод успокоит его воспаленную кровь, давай отодвинем его от огня. Но с другой стороны, раз его бьет озноб, значит, ему холодно, а следовательно, его нужно согреть.
Ты говоришь бессмыслицу.
Всякая болезнь — это противостояние. И в нее не следует вмешиваться, так как природа всегда приводит все к равновесию.
Даже в том случае, когда этот баланс означает смерть? — спрашиваю его я.
Это слово вызвало у него такой ужас, что он сделал мне знак замолчать, как будто боялся, что нас кто-то может услышать. Он шепотом велел мне никогда не произносить это слово.
Не произносить слово «смерть» вблизи больного человека.
И даже думать о ней нельзя.
Смерть.
Потому что она ждет у дверей и может решить, что ты ее позвал.
Разве ты не чувствуешь, что она рядом?
Но нужно делать вид, что мы ее не замечаем.