между американской и русской концепциями фронтиров лежит в оценке значения Европы: если тёрнеровская концепция рассматривала фронтир как место, где колонисты отвернулись от Европы и родился чисто американский характер пионеров, то в концепции Соловьева и его последователей Западная Европа оставалась мерой всех вещей. Европеизация России продолжалась в форме русификации других национальностей в империи.
Американская концепция «дикой пустынной местности», кажется, не играла в России никакой роли. Наивысшей степени идеологизация достигала там, где экспансия велась под лозунгом борьбы с исламом. Пропагандисты, мыслившие в категориях философии истории, верили, что можно повернуть вспять «исторический закат» христианства, уступающего свои позиции исламу. Археологи были заняты поисками «чистых», то есть доисламских форм культуры на покоренных периферийных территориях. Ислам рассматривался как чужеродный импортный продукт и дискурсивно отграничивался от разговора о культурах российской имперской периферии. Христианские форпосты, такие как Грузия, включались в этот «план спасения»[152]. Очистительное воздействие опыта жизни на приграничье должны были ощутить на себе все русские: государство начиная с 1830 года стало селить на периферию староверов – в том числе и ради того, чтобы защитить православное христианское население в центре страны от еретической заразы. В 1890‑х годах приверженцы христианских гетеродоксий составляли подавляющее большинство среди этнических русских в Закавказье[153]. Как и в большинстве других случаев, колонизация вызывала внутренние противоречия. Так, например, борец за ислам в Дагестане, которого демонизировали как врага цивилизованного христианского мира, в других контекстах мог рассматриваться как романтический горский воин и «благородный дикарь». Подобные мотивы романтического ориентализма роднят русские представления о «Чужом» с идеологиями других империй – например, с прославлением берберов Северной Африки во Франции или с британцами, восхищавшимися «воинственными народами» (martial races) в Индии и Восточной Африке[154].
Шестое. В отличие от североамериканских индейцев, в Российской империи хоть и нечасто, но бывали успешные колониальные истории. Некоторые народы, попавшие под давление сил экспансии, демонстрировали высокую культурную сопротивляемость и одновременно приспособляемость. К их числу относятся, например, бухарцы. В XVIII веке этот народ выделялся среди сибирских татар своей городской культурой, широко распространенной грамотностью на арабском и персидском языках и относительной лояльностью к царской власти. Бухарцы образовывали ядро торговой прослойки и поддерживали внутриисламские контакты между Бухарой и Российской империей. Другими примерами таких народов выступают якуты и буряты. Буряты – один из двух монгольских народов в Российской империи (другой – калмыки), – на взгляд русских, демонстрировали более высокую ступень развития, чем «примитивные» народы Сибири, исповедовавшие шаманизм, тем более что буряты обладали весьма дифференцированной социальной структурой, которая включала четко опознаваемую и пригодную на роль колониальных «коллаборационистов» аристократию. Несмотря на всевозможные миссионерские и административные притеснения, бурятам удалось сохранить некоторого рода уважение к себе и такую степень свободы, которыми на Североамериканском континенте не пользовался ни один индейский народ. Прежде всего, буряты смогли, наряду с сохранением традиционной политической и религиозной иерархии, выдвинуть из своей среды хотя бы зачаточную модерную образованную элиту, которая выражала их интересы как во внешней публичной сфере, так и во внутренней бюрократической[155]. Повсюду в мире хуже всего было положение тех этносов и обществ, которым не удавалось в течение длительного времени соответствовать хотя бы одному из трех критериев: внушать страх в военном отношении; быть полезными для экономики; иметь возможность представлять свои позиции на модерных политических площадках.
5. Поселенческий колониализм
Государственные колониальные поселенческие проекты ХX века
Фронтиры могут быть как местами разрушения, так и местами создания нового. Разрушение и строительство часто диалектически переплетаются. Йозеф Алоиз Шумпетер в другом контексте назвал это «созидательным разрушением». В XIX веке целые народы на фронтирах были уничтожены или по крайней мере ввергнуты в катастрофическую бедность и бесправие. Одновременно с этим там же возникали и первые демократические конституционные государства. Таким образом, фронтиры могут быть как местами архаичного насилия, так и зонами рождения политической и социальной модерности.
Даже в ХX веке фронтиры все еще существовали; иногда на них продолжались процессы века XIX. Но, похоже, фронтиры утратили при этом свое двойное значение. Конструктивное развитие стало редкостью, фронтиры превратились в периферийные зоны жестко управляемых империй, которые явно отличались от внутреннего плюрализма Британской империи.
Новыми явлениями после Первой мировой войны стали усиленная идеологизация и огосударствление проектов по освоению земель крестьянами-переселенцами. Эти поселенцы были не предприимчивыми частными гражданами, как те, кто в то же время эмигрировал в Канаду или Кению, а людьми преимущественно из беднейших слоев населения, которых отправляли вслед за завоевательными армиями и которые должны были в суровых условиях заселять и охранять «приграничные марки». Идея, что «сильные» нации нуждаются в жизненном пространстве (Lebensraum), чтобы избежать надвигающейся нехватки ресурсов из‑за перенаселения, и что в то же время они имеют право и обязанность «окультуривать» землю, плохо используемую менее способными народами или даже «низшими расами», встречается у многих праворадикальных лидеров общественного мнения и движений начала ХX века. Подобная политика «жизненного пространства» практиковалась новыми империями, возникшими в 1930‑х годах: фашистской Италией в Ливии (и в меньшей степени в Эфиопии), Японией после 1931 года в Маньчжурии и нацистской Германией в ее недолговечной колонии Остланд во время Второй мировой войны. Во всех трех случаях с ними были связаны популистско-националистические, «фёлькише» (völkisch), представления о необходимости проявить себя в приграничной борьбе и об особом национальном достоинстве земли. Гитлер, читатель и почитатель Карла Мая, проводил непосредственные параллели между Диким Западом, описанным в его романах, и Диким Востоком, который сам фюрер начал создавать в начале 1940‑х годов[156]. Фронтиры были стилизованы под экспериментальные пространства, в которых, не сдерживаемые традициями, должны были появиться «новые люди» и новые типы общества: военная утопия порядка в Маньчжурии, арийская расовая тирания в завоеванной Восточной Европе. Немецкая идеология «крови и почвы» (Blut und Boden), в которой предусматривались этнические чистки в огромных масштабах и массовые убийства, воплощает крайнюю форму этого мышления. Для самих поселенцев не была предусмотрена роль исполнителей в достижении таких экстремальных целей, но в каждом из этих случаев они служили инструментами государственной политики. Именно государство вербовало их, отправляло, наделяло землей в колониальных периферийных и заморских территориях и убеждало, что они выполняют особо важный национальный долг и должны терпеть неизбежные тяготы повседневной жизни ради блага «всего народа». Поселенцы фашистской имперской мечты – будь то в Африке, Маньчжурии или на Волге – были подопытными кроликами государственной политики национальной идентичности. Им не хватало главных характеристик первопроходцев Тёрнера: свободы и опоры исключительно на собственные силы (self-reliance).
Еще один мотив, не ограничивающийся фашистской или (в случае Японии) ультранационалистической системами, добавился в XX веке. Социолог Джеймс К. Скотт