к нему, уткнулась лицом, больно и плотно, ему в грудь и заплакала. Она плакала, и он чувствовал, как слезы ее проникают сквозь ткань его одежды.
Уже ничего не осталось, что могло бы разделить их… Только одно еще мешало ему: не он создал свой дом. И никогда прежде мысль такая, такая жажда своего дома не возникала в нем, а теперь возникла.
Стоя на вахте, обрабатывая сети с посверкивающей сайрой, возвращаясь к причалу с недалекого промысла в вязком тумане рассвета, Коршак думал теперь о доме. Он понимал, что у человека должен быть дом. Он обязан иметь его — выстроив, вылепив все сам, и привести туда, в дом, свою жену. Женщину. Марию. Родить детей. Одного или двух — девочку, сначала девочку. Девочку от Марии. Он мысленно представил их себе — двух женщин, похожих друг на друга. И девочка что-то возьмет и от него. У него никогда прежде не было детей. А теперь он хотел, чтобы и Мария мечтала о ребенке, но о мальчике, похожем на него, а через него и на отца, на Коршака…
«Олимпия» в кубрике заржавела. Машинку в общем-то сначала угробила какая-то едкая жидкость: когда выбирали сети, тяжелыми каплями она собиралась на подволоке, потом падала вниз, эта жидкость. И не сама жидкость, наверное, а ее пары сожрали с металла краску, иссушили ленту, а уже остальное доделала морская соленая сырость. Рычаги приржавели намертво. Это он обнаружил, когда принес свою старушку к Марии. Теперь от нее больше нечего было скрывать, — страстно хотелось работать.
Коршак-старший и шофер Степанов
Работать хотелось страстно. Даже посреди ночи, когда тихое и светлое тепло Марии переливалось в него, Коршак невольно думал о столе в соседней комнатушке, о бумаге, о машинке. Начинал ощущать пальцами клавиши. Он думал, что вот он много написал, но все это еще не главное, какое-то второстепенное, и тогда почему-то его воображение все чаще обращалось к отцу, к Сергеичу, к Степанову — они упрямо всплывали из прошлого, с чем-то своим, еще непонятным Коршаку, но главным. Ему порой казалось, что и отец, и Сергеич, и Степанов, и даже Феликс сливаются в нечто единое, точно все они и породили его, и дали ему Марию. Может быть, это происходило потому, что он, Коршак, не видел мертвыми ни Сергеича, ни отца, — они оставались живыми, как Феликс, их просто не было рядом.
Мама была тонкая, хрупкая — с большими серыми и печальными глазами, может быть, они у нее сделались такими в блокадную зиму… Откуда-то с самого дна золотых сумерек жизни просвечивало в биологической памяти Коршака иное ощущение мамы — светлое, радостное, звонкое. Ему порою казалось, что вот-вот вспомнит ее, вспомнит все, что было еще до его рождения. Но застал он ее (и она прожила рядом с ним) такой вот — слабой и хрупкой. Мать не была пугливой, но все время ждала чего-то опасного и словно боялась не справиться с этим опасным. Как она вырастила Коршака, сына — такого большого и спокойного, — трудно представить. С ним рядом она всегда казалась девочкой.
Незадолго до начала войны — года за два или три — мама ездила к себе на родину в Саратов, она брала с собой и сына. Осталось ощущение дорожной суеты, сутолок вокзалов, но Коршак помнил, что кто-то встречал их на немощеной улице, прожаренной солнцем. Какой-то мужчина, может быть, парень. Он встретил их и отвез в какой-то дом, где было много похожих друг на друга людей, где были дети — девчонки помладше Коршака и двое мальчишек одного с ним возраста. Они внимательно разглядывали его неподвижными рыжими глазами. И с самого первого мгновения вся жизнь Коршака в Саратове была связана с этими мальчишками.
Сейчас, по прошествии времени, Коршак понимал, что забавы их не были совсем уж невинными. Дома врали, что идут с ночевкой на берег, чтобы на заре поудить рыбу на Волге; они отмыкали замок — огромный амбарный замок, которым была примкнута к тяжеленной ржавой цепи их плоскодонка со скромным названием «Вобла», втроем забирались в нее. Коршак греб, не видя, куда гребет. Командовал старший, присев на корме, но что-то видел во тьме — по желтым и багровым огням на правом и на левом берегу он узнавал дорогу. Говорили тихо, и Коршак должен был грести неслышно, не задавать вопросов.
Дома, в Ленинграде, он совершенно не замечал , чего не умеет делать, что необходимо уметь. У него был сложный конструктор, из которого он собирал портовые краны и бетономешалки — отец привез эту диковину из Скандинавии, куда ездил на строительство портовых сооружений по соглашению с какой-то фирмой. И была электрическая железная дорога — черные нерусские паровозики на сверкающих колесах, зеленые нездешние пассажирские вагончики, тоже нерусские коричневые грузовые платформы и товарные вагоны на четырех осях. Были рельсы и стрелки, горели светофоры, был тоннель и слюдяное озеро. Сколько ни проехал Коршак по свету, ни тогда, ни потом такого ландшафта не видел — именно ландшафта, а не земли, потому что железная дорога повторяла что-то очень чужое.
К тому дню, как они приехали в Саратов, железной дороги уже не было: ее подарили другому мальчику.
Умирал сын отцовского друга. Коршак его видел один раз всего — тот все время болел. Говорили, что им надо сменить влажный ленинградский климат. Отец пришел как-то вечером грустный и молчаливый. Он снял свою тяжелую, почти до самого пола, всегда чуточку влажную шинель, пригладил ладонью лохматые волосы, мокрые от мороси, и спросил мать, где сын.
— Он у себя, — ответила мама. — Что-нибудь случилось?
— Да, — сказал отец. — Ты помнишь Федр Федрыча, — он так произносил это имя. — Ты его помнишь? Леня у них болеет.
— Да, — сказала мама, — почему ты спрашиваешь, помню ли я. Мы же давно знакомы.
— Машинально, — ответил отец. — Прости. Конечно же, ты их помнишь. Позови сына.
Коршак-младший уже знал, что пришел отец, как только открылась в передней дверь. И он все слышал. Отец сел перед столиком на тонконогий гнутый венский стул и поставил сына перед собой так, что тот оказался между его жесткими, обтянутыми армейским сукном коленями. Отец крепко взял большой рукой его за плечо и сказал:
— Понимаешь, Коршак… — Господи, отец первый так назвал его еще много лет назад, так и пошло через всю жизнь — Коршак и Коршак. — Коршак, — сказал отец, глядя прямо в глаза сыну. — Если бы у тебя был друг. А у твоего друга был бы сын…
— Василий, что ты говоришь! — почти простонала мама.
— А у друга