он написал ей жесткое письмо, направив его вместе с другим письмом дядюшке Фешу, который теперь был архиепископом Лиона и кардиналом. Феш, как следует напомнить, также страдал в прошлом тоской по дому. Но теперь он утешал Полину и поддерживал совет своего племянника, что ей следует перенимать римские привычки. Поскольку ее вдовство пришло к концу, Полина вела себя наподобие римской матроны, наслаждаясь ежедневными ваннами из молока и вовлекаясь в любовные приключения с придворными. Но, несмотря на все это, она тосковала по парижским сплетням, парижским лавкам и французским любовникам.
Наполеон был теперь особенно деятельным, и жалобы членов семьи, которые в дополнение к секретным докладам об их сложных домашних спорах вызывали немалое раздражение у человека, занятого подготовкой вторжения в Англию и установлением новой социальной структуры. Время от времени он отвлекался от работы, чтобы заняться их переубеждением, но если и это не помогало, он выходил из себя. Так случилось, когда он узнал, что Жозеф поучал свою дочь продолжать обращаться к своему дяде как к «консулу». «Не воображает ли он, что был возведен в ранг имперского принца для того, чтобы водить компанию с моими врагами и прогуливаться по улицам в круглой шляпе и коричневом сюртуке?» — бушевал он, но не предпринимал никаких шагов против своего старшего брата, поскольку для семьи было более чем достаточно иметь одного мятежника. Вместо этого ему пришла в голову идея получше: восстановить юношеский интерес Жозефа к военной жизни, поощрив его к тому, чтобы стать солдатом подобно Луи. И так Жозеф, уже получавший два миллиона франков в год как имперский принц, был добавлен к списочному составу Великой армии в качестве полковника. Но придирки продолжались. Поддержанный Элизой и Каролиной, Жозеф осуждал предварительные договоренности Наполеона в отношении своего преемника и требовал обещания, что его брат не станет короновать Жозефину на предстоящей церемонии в соборе Парижской Богоматери. Признание Жозефины в качестве императрицы, говорил Жозеф, будет означать, что дети Луи и Гортензии получат преимущество над всеми другими внуками Бонапартов. Наполеон был возмущен такой наглостью и горько жаловался на неблагодарность семьи своим придворным, которым оставалось лишь выслушивать его. При этом он отмечал различие в отношениях к нему между членами его собственной семьи и его пасынком и падчерицей. Эжен и Гортензия, утверждал он, были настолько преданы своему отчиму, что не обращали внимания на его связи с женщинами, имевшие место от случая к случаю, и убеждали мать, что ее муж был все еще сравнительно молодым мужчиной и что подобные эпизоды ничего не означали. Продолжая ворчать, он отмечал, что братья и сестры раздражали его постоянными ссылками на возможность его смерти, и добавлял, что если он не обретет счастья в своей домашней жизни, то превратится в весьма жалкого человека!
В это время разрыв между семьями Бонапарт и Богарне становился все шире, но при этом братья и сестры, по всей видимости, теряли почву под ногами, так как их продолжавшиеся подкалывания побуждали Наполеона защищать женщину, чье поведение после его возвращения из Египта было безупречным и которая теперь, как казалось, ценила его подлинное величие. «Она хорошая жена для меня! — заявлял он. — И она будет коронована, даже если это будет мне стоить две тысячи человек!»
И он сдержал свое обещание, но прежде, чем коронация состоялась, в семье возникли новые раздоры, и на этот раз они проистекали из источника, который сильно тревожил императора и императрицу. Брак между Луи и Гортензией явно терпел неудачу.
Размолвка во время медового месяца была улажена, но раны, нанесенные хихиканьем Гортензии и предрасположенностью Луи к ссоре, помешали примирению, которое обычно следует за перебранками новобрачных. Сколь бы ни старалась Гортензия, ей никогда не удавалось установить контакт с подлинным Луи, скрывавшимся за молчаливым, сомневающимся в себе молодым человеком, за которого она вышла замуж. Между ними никогда не было любви, но его хвастовство и ворчание с самого начала отравляли их взаимоотношения. Через несколько недель после свадьбы Луи стал надолго отлучаться из дому и неожиданно возвращался в надежде застать Гортензию втянутой в какое-нибудь безрассудство или недостойное поведение. Ее зависимость от матери сводила его с ума, и он был убежден, что она считала его предметом своих развлечений. Несомненно, были ошибки с обеих сторон, и каждый, кто прочитал бы собственный отчет Гортензии об этом печальном периоде ее жизни, пришел бы к заключению, что она страдала от того, что теперь получило диагноз комплекса преследований, но большая часть вины за это ложится на необузданное воображение Луи. Гортензия нуждалась в муже, способном восстановить в ней некоторую долю самоуверенности, но из всех Бонапартов Луи сам больше всего нуждался в уверенности и страдал от депрессивной подавленности, которая проявлялась в недоверии ко всем, кто к нему приближался. Здоровье его никогда не было хорошим и становилось все хуже, и он приходил в раздражение от некоторых последствий тяжелого падения с лошади во время итальянской кампании. Он был настойчивым, но это было упорство слабого, нерешительного человека, крайне отличавшееся от спокойного и мужественного упорства его старшего брата, Люсьена. Он как во сне пережил первый год супружеской жизни, занимаясь исключительно своим ревматизмом, а также наблюдая за ходом изменений в загородном поместье под Байлоном и делая постоянные нападки на жену, которую он обвинял во всех видах несовершенства, так что она либо плакала, либо искала убежища у своей матери. Слезы ее нисколько не смягчали сердце мужа. «Когда бы я ни говорил с ней, она заливается слезами», — жаловался он Наполеону, обвинявшему его в жестокости в отношении жены. В конце концов Луи заявил, что ему необходимо отправиться в Пиренеи, чтобы принимать водные ванны от своего ревматизма, и что Гортензия, невзирая на беременность, должна сопровождать его. Наполеон и Жозефина возражали против этого, указывая, что длительное и утомительное путешествие в карете могло бы оказаться фатальным для породившегося ребенка. В результате Луи отправился один. Гортензия, вздохнув с облегчением, вернулась в Тюильри, где повергла в шок наблюдателей, появляясь на балах и демонстрируя фигуру, которую большинство жен отказались бы рекламировать.
Пошли толки. Вскоре появились сплетни, что первый консул проявляет исключительно живой интерес к ожидавшемуся ребенку, даже поговаривали о его усыновлении до рождения, и он давал понять, что, если Гортензия родит сына, тот будет объявлен наследником престола. Имело ли это особое значение? Была ли в этом связь с неспособностью Жозефины родить ребенка? Побуждали ли требования государства к первому консулу предавать свою жену и своего брата?
Наверное, ни один человек