тысяч, миллион, но судили только шестерых. Прочих, которые стояли гарнизоном в нашем городе и охраняли концлагеря по обоим берегам реки, посчитали не виновными. Они подчинялись приказу. В глубине души я был уверен, что причина в другом. Уж очень бы много судей понадобилось. Вообще я плохо отдавал себе отчет в происходящем. Чем все это кончится? Правда, я твердо знал, что суд наказывает, что суд выносит справедливый приговор. Майстрюченко упрятал в тюрьму Майдыка, Ваську-попа, Шухрата и более мелкую базарную шушеру. Я ненавидел их — мерзавцев, сволочей, торговцев плантчиком, анашей. И поэтому в принципе я стоял за суд, за справедливый приговор. Я не представлял себе, сколько не вернулось с фронта, сколько расстреляно, сколько сожжено, задушено, умерло с голода, убито бомбами… Но я знал — их много. Я еще не задумывался над сутью слов — умер, убит. Но я хорошо знал — они, убитые, навечно растворяются во мраке, они, убитые, не возвращаются к нам, живым. И поэтому я был в принципе за суд, за справедливый приговор.
Судебный процесс проводили в Доме Красной Армии. Вход в зал заседаний по специальным — синим — пропускам. Зато снаружи на тротуаре стоять разрешают сколько угодно. В первый день утром квартал оцепили войска. Через их заслон безуспешно прорывался одноногий матрос Федька-Башмак, аккордеонист из бывшей Валькиной закусочной. Пьяно, но вполне логично, он объяснял лейтенанту свое стремление попасть внутрь:
— Пусти мине, парень, пусти! Что ж, ты не бачишь, с кем маешь дело? Всякая сопля, если у него е бумажка, может пройти, а я — не? Де справедливость, спрашую? Де? За что я сражался? — задал он вечный Васин вопрос. — За что? Он ганса бачил? Бачил? Не буду брехать, что я его бачил на Графской пристани. Я там не был. Но я брал Керчь. Ты про Керчуху слыхал? Читал новогодний приказ в сорок первом? Пусти мине, парень, пусти!
Лейтенант отмалчивался, смущенно сопел, козырял старшим чинам и штатским, имевшим право на вход.
— Я — трезвый, — тихо причитал Федька-Башмак. — Я — трезвый. Не веришь — дай дыхну. Тебе сколько лет, парень?
Лейтенант не выдержал пытки и выдавил:
— Я позволил бы, черт с тобой! Но в нижнем белье нельзя.
Федька-Башмак привычно всплакнул. Он задрал тельняшку с загорелого волосатого живота и, шумно высморкавшись в край, сказал:
— Моего исподнего ганс боялся пуще смерти, потому что оно для него, для ганса, — сама черная смерть.
— Одолжи клифт у кого-нибудь, — посоветовал лейтенант.
— Рази мине кто даст? — спросил Федька-Башмак, почему-то удивленно озираясь. — Рази мине кто поверит? — И он двинулся на толпу прохожих, высоко взмахивая самодельным костылем: — А ну брысь отсюда, пехтура!..
Во время утренних и вечерних заседаний я болтался у дверей ДКА. Я знал в лицо всех подсудимых, обвинителей и защитников. Военным преступникам полагались защитники, что никак не укладывалось в моей голове. Я знал о процессе все. Я знал, например, что заместитель коменданта города генерал-майор Б. на допросах симулировал обмороки, а заместитель шефа гестапо обер-штурмбаннфюрер Д. пытался встать на колени перед своими жертвами. Я знал, что палач гауптшарфюрер, кажется, Эрих, который распоряжался особенно кровавыми убийствами, поклялся не проронить ни звука — и не проронил. Каждый день я наблюдал, как их увозят черные вороны в Лукьяновскую тюрьму. Наконец немцев приговорили к смертной казни через повешение. А через несколько дней после того как была отклонена кассационная жалоба — они еще жаловались, подумать только! — другие пленные, — вероятно, ни в чем не виновные и только выполнявшие приказ — воздвигли на площади виселицу в шесть отделений. Еще через день ее с трех сторон обтянули толстыми канатами.
Казнь близилась.
Однажды в пыльных и пропахших акацией сумерках у подъезда нашего дома чей-то скрипучий голос выкрикнул:
— Робя, завтра немцев кончат. Хана им.
Неизвестно как просочившийся слух моментально распространился по городу.
— Бей гадов, лупандри их…
Ни с того ни с сего завязалась отчаянная драка. Кто с кем, кто кого — разобрать невозможно. Все дико орали, совали друг другу кулаки, согнув колено, норовили коварно ударить по копчику. Особенно свирепствовал пацан в надвинутой на уши немецкой авиационной пилотке с белым кантом:
— Бей гадов, лупи!
Я свалил его с ходулей — одним ударом свалил, — чтоб не кричал как резаный. Тогда он заплакал и шмыгнул во двор. Потом драка прекратилась. Ночью я не мог сомкнуть глаз, а чуть свет отправился со Сверчковым выбирать наблюдательный пункт.
Думскую площадь зубчатым полукольцом обрамляли развалины. Виселицу, конечно, удобнее просматривать с холма. Часов в десять к месту казни начали стекаться люди. Незаметно они заполнили и ближайшие улицы. Мы бродили в толпе, слушая, о чем там болтают. Один разговор врезался в память.
— Не надо их вешать, — упрямо проворчал старик. — Пленные должны быть священны, как несчастье.
— Заткнитесь, старый идьёт, что вы трепете языком? Какие же это пленные — это преступники.
— Это не я треплю. Это революционные французы треплют.
— У, идьёт вместе со своими французами. Это же не пленные, это же убийцы, это же гады ползучие. Вы находились в эвакуации, а не в оккупации.
— Боюсь, что публичная экзекуция все-таки имеет недостаточно нравственную основу.
Старик набычился и не уступал.
— Что же вы рекомендуете делать с палачами? Оставить им жизнь?
— Нет, нет, но зрелище предсмертных мук… Мы обязаны думать о будущем, о детях, о юношах.
Значит, обо мне, я — еще ребенок и одновременно почти юноша. Так по крайней мере утверждает мама. Впрочем, я-то не против казни, я — за справедливость.
— У, идьёт, зачем я с вами дружу? Тоже мне родственник.
Их оттеснили.
Потом мы встретили Федьку-Башмака. Он залихватски сдвинул бескозырку на затылок:
— Ага, и ты — Анюта. — тута?!
Федька-Башмак чудом вскарабкался по стене сожженного почтамта и устроился на сохранившемся перекрытии, выставив из пролома короткий костыль, как ствол автомата.
— Валите сюда, — позвал он.
Сверчков и я взобрались вверх по уступам.
— Отсюда обзор на большой с присыпкой. Пулемет на веревке подтянуть и чик-чик: никто не ушел бы.
«Зачем пулемет? — мелькнуло. — Там ведь наши?!»
Я хотел возразить ему, но поглядел вниз — голова закружилась, и я едва не упал. Площадь с прилегающими улицами — сплошное человеческое месиво. Месиво это шевелилось, рокотало, по нему пробегала зыбь.
Минуты текли медленно. Но вот из переулка показались «студебеккеры». Взревев, они развернули платформы и задом подползли к эшафоту. Военный быстро прочел приговор. До нас доносились только отдельные слова.
Грохотнули барабаны.
«Студебеккеры» с откинутыми бортами отъезжали один за другим. Перед тем у