что мутантур! — вскричал Сатановский.
— Мавр сделал свое дело, мавр может удалиться, — промямлил дядя Миша.
— Слушай, ты, работник прилавка, не будь циником, — сказал Сатановский. — Я требую справедливости по отношению к немцам.
— А я женщина незатейливая, обыкновенная и не скрываю, что немцев не люблю, — вдруг как-то постепенно вымолвила его спутница, расстегивая жакет на пышной груди, — в комнате становилось душно. — Пожалуй, ненавижу. В 1918 году они отца в Христиновке расстреляли. Выросла сиротой. И не приемлю я их литературу и искусство. Вагнера, например. А Гёте, по-моему, скучнейший поэт. И Шиллер тоже. Ни разу дочитать не могла. И не люблю я, когда мне тыкают в нос их культуру: на, мол, великая. Вроде собаке кус мяса. Какая же это культура, когда у них живописи нет? Я люблю Бизе, Шопена и Сибелиуса. Люблю Стендаля, Марка Твена и Джером К. Джерома. И обожаю, между прочим, Дворжака «Славянский танец номер два» — он представитель малой культуры.
— Вот именно, — промямлил дядя Миша, — безе́. Скоро в дверь не влезешь. Я тоже требую справедливости.
Это он от зависти. Жена у него тощая, сельдь сельдью, безобразная. В мебельном магазине кассирша.
— Да, действительно, вы, Игорь Олегович, правы: немцы нация гетто и Шиллера, — едко и грустно сострил Сатановский.
49
— Выпьем! — вмешалась тут в беседу Валька, по-хозяйски беря свадьбу под уздцы и первой опрокидывая рюмку в рот. — Выпьем за победу нашу и за всех хороших людей на свете.
— Выпьем за мою единственную любовь! — поддержал ее Гусак-Гусаков, обняв за шею и смачно поцеловав в щеку. — Эй, Иоська, сыграй мое танго! — приказал он нищему.
Заросший рыжиной подбородок Иоськи-чеха, с трудом оторвавшегося от тарелки, влип в ободранную скрипку. Короткий смычок нервно подпрыгнул и суетливо заелозил по струнам. С первых же тактов к горлу подкатил ком. А звуки, залихватски вздергивая головой, дробно перебирая башмаками и томно извиваясь в тягучем танце, поплыли наискосок в сиреневую даль окна. Потом они возвратились, замкнули наш стол в круг, разбились на пары и начали жарко прижиматься друг к другу, временами резко отстраняясь и вертясь мельницей, сцепив руки крест-накрест. Более высокие и тонкие — парни! — взлетали небыстрыми толчками вверх, по-кавалерски опускаясь затем на колено. Сдвинув набекрень шляпы, украшенные перьями, они, звуки, поворачивались ко мне боком, застывая на миг в эффектной позе, и я успевал увидеть их курносые профили, впечатанные в небесное полотно. Иные, вероятно девушки, упруго сгибали, как ковыль в поле, свой стан, шурша крахмальными юбками и купая белокурые косы в изумрудной траве, которая сверкала каплями росы. Они, звуки, трепетно всматривались в глаза друг другу, будто старались отыскать там неповторимое выражение близости, свойственное влюбленным.
— Играй, немой, играй мое танго! — крикнул вне себя Гусак-Гусаков и вскочил, прихлопывая в такт ладонями. — Играй про мою любовь! Душа рвется! И песни просит!
Гости внимали Иоське-чеху так уважительно, как не внимали бы в консерватории знаменитому Додику. Длинный палец Реми́ги выпуклым сабельным шрамом пересекал лоб, придавая ему задумчивую суровость. Селена Петровна устало смежила веки. Валька пригорюнилась по-бабьи, страдальчески. Остальные сидели не шелохнувшись. Но у каждого по лицу светлым облачком проносилось какое-то смутное чувство.
— Это же Дворжак, «Славянский танец номер два», — прошептала спутница Сатановского.
Дворжак, Дворжак! Родное сызмальства, теплое, домашнее — двор, двор… В детстве мама говорила: «Иди, погуляй во двор», что было высшим для меня счастьем. Дворжак! И еще Сме́тана. Вроде смета́на. Голубоватое, дождевой свежести слово, деревенское, солнечное, дачное. Открывается калитка, звяк бидона:
— Ой, хозяюшка, и молоко у тебя — прямо смета́на.
Иоська-чех слился со скрипкой, раскачиваясь из стороны в сторону. Он баюкал ее и голубил, как младенца, исторгая без малейшего мучительства из маленького коричневого тела мелодичные ноты, которые обладали очертаниями пляшущих.
Танец вскоре утих.
— Васе обязательно надо учиться, а вас, Валя, я устрою в горпроект копировальщицей, — глухой голос Реми́ги вернул меня в комнату на Собачьей тропе. — Роскошная профессия. Гусак-Гусаковы должны зарабатывать себе на хлеб честным трудом.
— Я пока Трофимова, а никакая не Гусак-Гусакова, — почему-то обиделась Валька. — За обмен фамилии сто рублей просят.
— Удивительно. По-моему, в нашей стране регистрируют без денег, — возразила Селена Петровна.
— А с нас берут!
— Она паспорт потеряла, — объяснил Вася. — Растяпа.
— Ну, ладно, Трофимова так Трофимова, — вмешался дядя Миша. — Главное, что человек мировой.
— Выпьем, — предложил Вася. — Выпьем.
Роберт потянулся через стол за добавкой салями. Его рука медленно, как индейская пирога, плыла над скатертью. Медленно, медленно, я запомнил. Иоська-чех опять проголодался и навалил себе в тарелку снеди да все перемешал. Селена Петровна поднесла ко рту стакан с золотым трофейным «зоненбергом».
Свадьба продолжалась. А мне хотелось зарыдать, уткнуться в мамино плечо, обнять ее, попросить прощения и забыться. Голову окончательно вскружила музыка и увлекла сознание в черный, с рваными краями, провал.
50
Пожав руку Роберту, я зашагал по глухой брусчатке, прислушиваясь к ночи.
Как и все люди, я тоже требовал возмездия и справедливости. Но что это значило? Перебить немцев, упрятать их в тюрьму?
Надо мной по длинному блюду из туч катилась луна. Темное пространство впереди дышало травяной прохладой. В густом кустарнике что-то по-весеннему возбужденно выщелкивало и стрекотало. Неясные тени играли на жемчужном асфальте. Я вспомнил, как пленных проводили через наш город, — и ужаснулся. Их всех убить? В тихую теплую украинскую ночь? Сейчас, прямо сейчас? Ведь возмездие должно быть неотвратимым и немедленным. Я поднял руку и опустил ее. Я попытался себе представить убитых немцев и не смог. Трупы, горы трупов. Я посмотрел в небо. Луна загадочно улыбалась. Нет, пожалуй, из меня не выйдет судьи. А Роберт? Роберт, у которого замучили брата? По-моему, и в нем нет настоящей злости. Он от природы не заядлый. И другие ребята не заядлые. Изуродованный эсэсовским кинжалом Сашка Сверчков, помахивая культяпкой, однажды изрек:
— Немцы? Хе-хе! Сволочи, конечно. Они нас обучили, как мать родную любить да беречь. Но мадьяры хуже попадаются. Янош — капитан — ух злодей. Пусть убираются к себе в Германию и живут там. Надоели хуже горькой редьки.
И все.
Но чтоб рвать у них, у немцев, по волосочку, или жечь их огнем, или иное мучительство изобрести — речи ни разу не заходило. Словом, ясно, что не в немцах суть.
Я сел на скамью у парадного. Оранжевая луна спокойно лежала на оправленной в серебро туче, загадочно улыбаясь по-прежнему.
День возмездия, однако, наступил после многих радостных и горестных событий, после победы, после того, как Роберт исчез из моей жизни навсегда.
Я полагал, что под суд отдадут сто, двести