колени прямо в сугроб у окна, окунала лицо в хлебный дух… И плакала.
Фрау Борзиг. Почему вы плакали?
Франциска. Не знаю почему… я не могла удержаться от слез и не понимала, как может жена булочника быть такой равнодушной… Когда я шла в школу, булочник стоял в дверях и курил, он был усталый, бледный и приветливый. Тогда мне становилось стыдно…
Фрау Борзиг (смеется). Чего вы стыдились?
Франциска. Не знаю… я стыдилась и его и себя… Может, мне было стыдно потому, что булочник был ко мне несправедлив, — впрочем, так же, как и я к нему… Такое же чувство бывает у меня, когда я плачу в кино. Роберт говорит, что ни один фильм не стоит слез.
Фрау Борзиг. Боже мой, вы плачете в кино! Но, детка моя… вы ведь должны… (Смеется.) Нет…
Франциска. Я знаю, что плакать глупо, этого делать не следует, но и Роберту не следует надо мной смеяться и ругать меня. Это так же, как с булочником… это так же, как со стихотворением о всемирном потопе. Вы правда находите его хорошим?
Фрау Борзиг. Я нахожу его прекрасным.
Франциска. А я — нет: может, оно и красивое, может, оно хорошо звучит… и картина, нарисованная в нем, прекрасна, но… я не знаю… мне кажется, что в нем — какая-то фальшь: если нас что-нибудь действительно страшит, надо плакать… А это стихотворение не вызывает слез, оно, видно, написано для людей, которые просыпаются по утрам с чувством тошноты, а меня еще пока не тошнит.
Фрау Борзиг. Я никогда не плакала перед окном булочной, никогда не плакала в кино и забыла, как вкусен хлеб… тот, что мы называем сухой коркой.
Франциска. Скажите, вы никогда не замечали, как красивы разноцветные леденцы: красные, зеленые… до чего же они зеленые, удивительно зеленые… меня это всегда трогает.
Фрау Борзиг. Мне их не разрешали сосать, это вредно для здоровья.
Франциска. Не так вредно, как глотать пыль, которую вы глотали всю жизнь. Они… (Внезапно прерывает себя.) Вот идет Роберт.
Тишина. Потом вдруг слышны шаги.
Фрау Борзиг. Мне надо уходить. Выпустите меня поскорее.
Роберт. Вы здесь? Я рад, что могу вас поблагодарить.
Фрау Борзиг. Я ухожу, не благодарите меня… Лучше расскажите Франциске, как там было. Она вас ждет…
Роберт. Ничего особенного там не было… я так и предполагал. У меня осталось сожаление о том, чего не произошло в этот вечер, хотя могло бы произойти… и сожаление становится все более ощутимым.
Фрау Борзиг. Прощайте, я наговорила вам уйму глупостей. Стоит мне вспомнить, как вы плакали у порога булочной, и я чувствую, что могла и не приходить. Но я с радостью встретилась бы с вами еще раз.
Франциска. Я не забуду ваших слов: сито будет частым. Я постараюсь не пропустить сквозь него ни одной пылинки и не позволю времени обвивать меня, подобно повилике. Я войду прямо в него, как в улицу, на которой плачут дети, на которой пекут хлеб и кофейные мельницы скрипят, подобно маленьким шарманкам. Любовь доплескивается до нас из чужих парадных; заметив мои слезы, улыбается беспомощно булочник, ему стыдно… и мне стыдно, сама не знаю почему.
Фрау Борзиг. До свидания. Если у вас найдется свободный часок, пригласите меня на хлеб или на слезы в кино.
Франциска. До свидания.
Роберт. До свидания.
Дверь закрывается.
Франциска. Я боюсь тебя даже спрашивать.
Роберт. Что ты делала без меня все это время?
Франциска. Лежала на подоконнике и ждала. Твоя комната самая лучшая из всех комнат на свете: отсюда виден вокзал, слышен его шум, его запах… бормочущие голоса внизу, отдельные слова; они звучат таинственно, хотя ничего таинственного в них нет… Это самые простые слова: часы и минуты, станции, номера… Сегодня мне вдруг показалось, будто я знаю, что всемирного потопа не будет. Когда пришла фрау Борзиг, мне стало страшно; когда она заговорила, у меня было такое чувство, будто на меня покусилась смерть, но смерть, надушенная грустью, обрызганная одеколоном, чем-то тошнотворным и в то же время имеющим привкус икры. Она по-своему права, как прав и булочник, который уже не умеет плакать, вдыхая запах хлеба… Зато я могу встать на колени прямо в сугроб и плакать над хлебом, потому что он так сладко пахнет, и над снегом, над его белизной… А что ты делал без меня?
Роберт. Ну, скучать было некогда: они хитрые. Но самое странное, что на них тоже лежит этот налет печали. Печаль может разжалобить. И все же они недостаточно хитры и недостаточно печальны… Я не могу сделать то, чего они от меня требуют. Не могу, даже если бы захотел. Я вижу их насквозь и представляю себе людей, обманутых моей рекламой: они кладут две марки и десять пфеннигов на прилавок аптеки, за эти деньги они могли бы купить себе хлеб, сигареты или пойти в кино. Эти деньги они могли бы кому-нибудь подарить. Я вижу монеты, сложенные в стопки; пфенниги кишат, словно мириады вредных насекомых. Доктор Борзиг сказал: «Не надо заглядывать чересчур далеко, не надо ни во что вникать». А как же можно далеко не заглядывать, не вникать?.. Люди видят красные губы, зеленую траву… Неужели я должен их уговаривать, что они видят плохо, что губы им кажутся зелеными, а трава красной? «Их надо напугать», — сказал Зёнтген. Но они и так уже напуганы. И я не хочу пичкать их дешевыми утешениями. А главное: я не хочу разжигать в них дешевый страх… Ну а чего ты ждала от меня?
Франциска. Я боялась и в то же время не теряла надежды. Я знала, что все случится именно так, как случилось. Я надеялась, что ко мне вернется тот, за кого я тебя принимала.
ИТОГ[151]
Пьеса, 1961
перевод Л. Черная, Н. Оттен
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Клара, под шестьдесят.
Мартин, шестьдесят с небольшим.
Крамер, шестьдесят с небольшим.
Лоренц, около тридцати пяти.
Альберт.
Спальня Клары. В комнате тишина, она лишь изредка прерывается звуками извне: смехом, звяканьем кофейной посуды, стуком мячей пинг-понга, шумом проезжающей машины, — звуками, которые обычно доносятся через открытые окна в тихих кварталах города летом, в воскресный день после обеда.
Клара. Еще нет ответа?
Мартин. Нет.
Клара. Ты давно отправил телеграммы?
Мартин. Два часа