Но тут Костя в третий раз выдернул аккуратное растеньице с широкими ровными листьями, и я сказала:
– Эй, ты хоть смотри, что дёргаешь.
А Костя тогда поглядел на меня, подумал и говорит:
– Ленка, а ты что, влюбилась в Лёнчика?
– Кто, я? – спрашиваю.
А он кивает:
– Ну да.
Тут я растерялась вконец. Любовь – это когда вот так?
Нет же!
В классе девчонки иногда рассказывают мне свои секреты. И почти всегда секрет в том, что в кого-то кто-нибудь влюбился.
Девчонки влюбляются в одноклассников – чаще всего в Мухина или в Симагина – или ещё в артистов.
А одна девочка, не скажу кто, влюбилась в портрет, который висит у окна в кабинете биологии.
Таблички на портрете нет. Какой-нибудь биолог из позапрошлого или позапозапрошлого века. Мы не проходили его ещё, а спросить, кто это, она стесняется…
На биологии моя одноклассница любуется лицом с портрета и представляет, как она с вот этим длинноволосым человеком едет в старинном экипаже по старинной улице на приём к английской королеве.
Она сама рассказывала мне по секрету.
И я привыкла, что любовь – это секрет. Разве о ней можно вот так, прямо, спрашивать?
Я говорю Косте:
– Да ты в самом деле нерд!
А если бы это не надо было держать в секрете, я бы, конечно, рассказала, как мы с Лёнчиком ходили на холмы и до чего же там красиво ночью.
И уж конечно, про то, что Процион – это звезда-енот и что Лёнчик может стать космонавтом, вполне. И кто бы спросил, отчего я так рада этому? Не я ведь сама смогу полететь в космос! И не Костя даже…
Когда я думала о Лёнчике, радость переполняла меня. Даже моя вина перед мамой не могла заслонить эту радость.
А Косте совсем не радостно было. Наоборот, я таким мрачным его раньше не видела. Он говорит:
– Я что-то про Юрова вспомнил. Про Тощего.
Тощего-то, думаю, с чего было вспоминать? Хотя когда делаешь всё время одно и то же: обхватил пальцами сорняк, вытянул его из земли, кинул, обхватил, вытянул, кинул – то тебе что только не вспомнится. Да иной раз так остро, будто снова всё переживаешь.
Костя вздыхает:
– Знала бы ты, как я жалел, что стал заступаться за него.
– Ещё бы, – отвечаю. – Тебе же наподдали в тот раз, очки сломали…
А Костя:
– Я не про то. Я раньше думал: было бы за кого заступаться. Ладно ещё кто-нибудь, тогда не страшно, если и побьют. А то ведь – наш Юров.
– Да, помню, – говорю, – как он за тобой ходил. «Если ты друг, ты должен, должен…» Без конца.
Костя поморщился.
– Ну да. А теперь я представил, каково ему было – против всех. Он, может, потому таким и стал.
– Почему – потому? – не понимаю я.
А Костя:
– Я подумал… У него, может, раньше друзей не было, ни разу. С детского сада. Вот он и решил надружиться со мной за всё это время. И чтобы за него заступались, заступались…
Что, думаю, Косте уже нравится Юров? В городе не нравился, а теперь он готов с ним дружить? Да лучше бы он с Лёней подружился! Он же мечтал встретиться с ним! Какая разница, как его зовут на самом деле? В любом случае вечером он здесь появится. Во дворе напротив – у них же тренировка…
Только бы не уехали мы отсюда слишком рано…
Я говорю:
– Тебе всегда чего-то не хватает. Теперь к Юрову, в город хочешь! А Лёнчик тебя вчера звал тренироваться – ты не пошёл…
А Костя:
– Я и говорю – влюбилась ты в этого Лёнчика!
25. Любовь
Вот и поговори с нердом. Или с нёрдом.
Тем более Анна Ивановна вышла в огород.
Она мельком глянула на нас, сказала каким-то своим мыслям «угу» – и принялась полоть соседнюю грядку.
Дело у неё двигалось быстро. Гораздо быстрее, чем у нас. Ей не надо было смотреть, чту дёргаешь. Пальцы находили сорную траву сами, без помощи глаз. Точно её руки живут сами по себе.
Тут я подумала, что руки у неё, как ни посмотришь, всегда грязные. Вымоет их иногда – например, чтобы на стол накрыть, – а после обеда бегом снова пачкать в земле.
Наверно, так будет, пока на землю не ляжет снег. Снег белый, руки от него не грязные…
Я спросила:
– Анна Ивановна, а что вы станете делать зимой?
Думала, она ответит:
– Зимой я читаю книжки. Вышиваю салфетки. Выпиливаю лобзиком.
Но она сказала:
– Это ты угадала. Скучно зимой в деревне.
И стала жаловаться на своих внуков, что они ни разу не приезжали на зимние каникулы. А ведь какие горки у них здесь и какой чистый снег…
А после сказала, что их и летом к себе не дозовёшься. Вот мы, спасибо, приехали.
Так и сказала – спасибо.
Когда мы сели обедать, залаяла Пальма. Анна Ивановна выскочила во двор, а после вернулась и говорит:
– Ленка, выйди давай. Только смотри – недолго. Я мамке обещала, что не пущу к Лёнчику, если придёт он…
Лёнчик топтался у забора. Я подошла – он достал из кармана что-то белое, смятое. Ворох искусственных блестящих кружев. И этот ворох в его руках распался надвое и оказался бантами, какие бывают у первоклассниц. Теми бантами, про которые его мама говорила, что их никто не купит. И их засидят мухи.
– Это тебе на память, – сказал Лёнчик.
И больше он не знал, что говорить. И я не знала.
Мы постояли ещё, потом я спрашиваю:
– Ну, я пойду? А то мне велели, чтоб недолго…
Он протянул руку и схватил меня за край футболки. И, запинаясь, стал говорить, что если бы он стал играть в тазоголовых под своим именем, то мы бы смогли сразу его найти.
– Нет, правда, – доказывает. – Вам любой в деревне сказал бы, где живёт Лёня Светиков.
Я плечами пожала. Это же здорово, когда можешь назваться, как захочешь! А он стоял и оправдывался.
– Я ведь однажды чуть не рассказал… Мало ли, ведь друзья. Думаю: возьму вот и скажу – давай уже, мол, настоящими именами друг друга называть!
– Вот и сказал бы! – отвечаю.
А Лёнчик:
– Я подумал, а вдруг он спросит, отчего я сперва Макаром-то назвался. Как объяснишь? А после ещё он говорит: «Ты, Макарон!» И меня тут обида взяла. Это отец, что ли, Макароном был?
Тут он вздыхает:
– Я не знал, кем записаться в игре, и у меня само получилось. Я первое время думал, как же странно – что отца теперь нет. Велосипед разобранный остался, мы вместе разбирали… Я его собрал, потом.