объяснений.
— Еще один ребенок? — с усмешкой переспросила мать. — Да ты, Аѓува, с ума сошла.
Вернувшийся из лавки отец застал ее сидящей на диване за штопкой пеленок, сильно покромсанных осколками снарядов, которые взрывались вблизи нашего дома в Войну за независимость. С тех пор как мать, поссорившаяся с ним после своего первого визита к госпоже Ѓохштейн, объявила ему, что отныне в этом доме — «по шатрам своим, Израиль!»[157], отец не раскрывал рта. Промолчал он и теперь.
Вечерами, раз или два в неделю, мать уходила из дома с сумками в руках.
— Твоя мать приносила нам свежие яйца, куриное мясо, сливочное масло, — сообщила мне госпожа Барзель, всхлипывая и утирая мокрыми ладонями слезы. — Это были тяжелые, голодные времена, — напомнила она. — На черном рынке продукты продавались по заоблачной цене.
Когда Йеруэлю исполнился год, продолжила она свой рассказ, ее взяли на работу поварихой в столовую в Нижнем городе в Хайфе, и она была вынуждена уехать из Иерусалима вместе с сыном. Приезжать из Хайфы в Иерусалим ей после этого почти не удавалось, но ко дню рождения Йеруэля мать каждый год присылала поздравительную открытку с подарком для ее мальчика. Когда он пошел в первый класс, мать отправила ему школьный ранец. Через несколько лет, когда Йеруэль был принят в техническую школу при Технионе[158], мать отправила ему готовальню с чертежными инструментами.
В этом году, впервые со времени их отъезда в Хайфу, ко дню рождения Йеруэля от матери не пришло письма. Госпожа Барзель стала рассказывать мне, как именно она разузнала о болезни матери, но в этот момент два юноши в лапсердаках вынесли из морга раскладные носилки с деревянными шестами. Едва они установили их во дворе, закрепив шесты металлическими крючьями, трое бородатых мужчин вынесли оттуда же на руках завернутое в саван тело моей матери и положили его на носилки. Со словами «разломан силок, и избавлены мы»[159] реб Мотес разбил у порога кусок черепицы. Стоявшие неподалеку члены погребального братства повторили за ним эти слова, после чего небольшая процессия направилась по крутому подъему к шумной улице Пророков.
Мы медленно шли, прокладывая себе путь среди спешащих машин. На противоположной стороне улицы из калитки в ограде католической школы «Сен-Жозеф-дель-Аппарисьон» выскочили несколько темноволосых девочек десяти-двенадцати лет, следом за которыми вышла пожилая монахиня. Одетые в бело-голубые платья поверх широких синих штанов, девочки построились парами и двинулись в сопровождении монахини по узкому тротуару, бросая украдкой взгляды на наши носилки.
На углу, у белого каменного здания, в котором до конца пятидесятых годов помещалась гостиница «Сан-Ремо», нас поджидал катафалк. Сложенные носилки были немедленно отправлены в его чрево. Присутствующие мужчины закончили произнесение псалмов, раздался шум заведенного двигателя, небритый рыжий водитель обернулся назад, и реб Мотес движением глаз показал ему, в какую сторону ехать. Когда машина двинулась вверх по улице Штрауса, старый могильщик склонился ко мне поверх лежавшего между нами тела матери и тихо сказал, что оставляющим этот мир душам бывают дороги места их обитания при жизни. Поэтому, добавил он, матери будет приятно, если мы проедем мимо нашего дома. Того самого дома, в котором мы справляли траур по отцу и жили до тех пор, пока не покинули город.
8
Оба его высоких окна были закрыты стальными ставнями. Куст жасмина, который мы оставили совсем маленьким, разросся и, добравшись до бурого замкового камня, увенчал его свежей зеленой короной. Я единственный оставался теперь в живых из бывших здесь в тот далекий зимний день, когда мать, одетая в свое новое платье изумрудного цвета, порхала из кухни в комнату, стараясь угодить Риклину. Он впервые пришел к нам в дом, и с его появлением мать связывала надежду на то, что отца покинет злой дух, вселившийся в него, когда у нас побывали ангелы-разрушители Дова Йосефа.
Из кухни донесся шум вскипевшего чайника, и мать, торопливо постелив на край стола перед Риклином белую салфетку, подала ему на тарелке яйцо, порезанный ломтиками помидор и домашние сухари, засушенные ею из остатков субботней халы. После этого она попросила гостя сразу же омыть руки и приступить к трапезе, чтобы яйцо не остыло и не утратило свой медовый вкус.
Риклин, поднявшись со стула и приняв из рук матери полотенце, поблагодарил ее за хлопоты. Вообще-то он уже подкрепился сегодня в столовой Бумгартена, сказал гость, но мать не хотела его слушать. Разве могут яйцо, варившееся на керосинке всю ночь, и маслянистые чесночные гренки насытить работающего человека? И кто знает, добавила она, не пеклись ли эти гренки у Бумгартена в парафиновом масле.
Вернувшись с кухни, Риклин куснул сухарь и отвернул край салфетки, открыв деревянную поверхность стола, но мать сразу же сообразила, что он собирается сделать, и, предупреждая его намерение, сообщила, что яйцо сварено всмятку и в проверке на кровь не нуждается. Приличные люди, поделилась она своим мнением, едят крутые яйца только за праздничным столом в Песах или, напротив, в первую трапезу после похорон близкого человека.
Реб Элие отвечал с улыбкой, что ей, уроженке Иерусалима, не пристало выносить поспешного суждения о крутых яйцах, ведь с их помощью рав Шмуэль Салант[160] сумел помирить двух рассорившихся партнеров. Сам реб Элие и двое его товарищей из погребального братства сидели тогда у раввина, мнению которого по ѓалахическим вопросам они всегда следовали. И вот в узкую комнату во дворе «Хурвы», служившую кабинетом раввину Саланту, ворвался один из крупнейших в городе торговцев куриными яйцами. В последние дни, сообщил он, из его магазина каждую ночь пропадают десятки яиц, и кого же ему заподозрить в воровстве, как не своего партнера?
Рав Шмуэль Салант успокоил взволнованного посетителя. Созыв раввинского суда потребует времени, сказал он, а пока что пусть торговец сварит вкрутую полсотни яиц и поместит их в верхние ящики на своем складе. Посетитель не поверил своим ушам, но в точности исполнил данное ему указание.
На следующий день весь Иерусалим восхищался мудростью слепого раввина. Помирившиеся партнеры рассказали прихожанам «Хурвы», что утром, придя в свой магазин, они обнаружили на полу мертвую змею. Толстая, как балка в маслодавильне, змея подавилась крутыми яйцами.
Риклин вылил сваренное всмятку яйцо в стеклянное блюдце и покрошил в него половину сухаря, продолжая рассуждать о превратностях смерти, которая, словно приоткрывающиеся на миг прозрачные окна, высвечивает тайны всего живого.
В оконное стекло постучали, и за складками занавески показалось лицо господина Рахлевского, отца моего одноклассника и хозяина расположенной неподалеку продуктовой лавки. Мать пригласила соседа