когда Риклин лишился в ее глазах прежней милости. В своих спорах с отцом, становившихся все более резкими, она стала упоминать госпожу Ѓохштейн как достойную даму, подающую пример истинного человеколюбия. Мать не называла ее по имени, но с подчеркнутым уважением произносила «госпожа Ѓохштейн», настойчиво отмечая, что ее любящая рука протянута женщинам, приносящим жизнь в этот мир, тогда как отец без конца канителится с человеком, не вылезающим из мутных вод переправы через Ябок[152].
Риклина мать теперь не замечала. Она больше не заботилась о том, чтобы покупать к его приходу дозволенные диабетикам сладости, не накрывала в честь него стол и вообще старалась не находиться с ним в одном помещении, когда он приходил к отцу.
Вернувшись однажды из школы, я застал отца сидящим, как обычно, в компании Риклина, а мать — удалившейся в кухню, где она перебирала зерна чечевицы. Прижав меня к себе, мать спросила шепотом, хорошо ли прошел мой учебный день.
В комнате тем временем речь держал Риклин. Один из распорядителей ешивы «Эц Хаим», рассказывал он отцу, поведал ему о письме, присланном недавно главе этой ешивы раву Исеру-Залману Мельцеру его реховотским сватом равом Штейнманом. В письме раввин Реховота сообщал, что один из членов мошава Кфар-Билу несколько лет назад погиб в автомобильной аварии, и товарищи похоронили его под деревьями фруктовой плантации за пределами своего поселения. Год спустя в мошаве умерла женщина, и ее похоронили на той же плантации, в значительном удалении от первой могилы. И вот теперь, писал раввин Штейнман, в месяц ав случилось страшное несчастье. Девочка по имени Авива, дочь первого похороненного на плантации, погибла в автомобильной аварии на том же месте, в тот же день и час, что и ее отец[153].
Взволнованные этим событием жители Кфар-Билу заключили, что решение вопросов, связанных с погребением, требует религиозной компетенции, которой они, молодые мужчины и женщины, не обладают, и тело погибшей девочки было доставлено ими в Реховот. В письме рав Штейнман спрашивал своего иерусалимского свата, допустимо ли перенести с плантации находящиеся там захоронения и будет ли затем освободившееся место этих могил дозволено для обычного использования. А рассказывает он это отцу для того, подчеркнул реб Элие, чтобы тот осознал, как проявляет себя Провидение в подобных вопросах. Ведь возможно, что девочка Авива умерла для того, чтобы вселить страх Божий в сердца своенравных молодых людей из Кфар-Билу.
На лице у матери появилась гримаса отвращения. Она сильно ударила по столу кулаком, заставив задрожать стоявшую на нем тарелку с чечевицей, сорвала с себя фартук и объявила, что больше не может находиться под одной крышей с мерзавцем, не вытаскивающим своих ног из могильной ямы.
Риклин проводил нас сухой усмешкой, отец — рассеянным взглядом. Оказавшись на залитой полуденным солнцем улице, мы пошли, стараясь держаться поближе к стенам домов, дававшим хотя бы полоску тени. Голову матери покрывала прозрачная, словно фата, косынка. Ее дед по материнской линии был в юности преданным учеником Хатам Софера в Пресбурге[154], и теперь она вдруг стала рассказывать мне историю из времен его ученичества. Однажды в канун Девятого ава, в последнюю трапезу перед постом, прадед возрыдал о разрушенном Храме. Подражая своему учителю, он собирал проливаемые им слезы в стакан и, когда тот наполнился, попытался выпить его содержимое, однако уже от второго глотка его вырвало, и несколько последующих дней прадед пролежал больной.
— Кубок страданий не должен быть стеклянным, — подвела мать итог своему рассказу. В этот момент мы уже стояли на вымощенной блестящей охряной плиткой лестничной площадке у входа в квартиру госпожи Ѓохштейн.
Было заметно, что мы нарушили дневной отдых хозяйки, но та приветливо встретила нас. Имя моей матери госпожа Ѓохштейн произносила с той любящей интонацией, какая бывала присуща бабушке в минуты благоволения. Погладив меня по голове, она сообщила, что знает мою мать с тех пор, как та была маленькой девочкой — замечательной девочкой с темно-русой косой и длинными тонкими пальцами. Кажется, в то время моя мать была даже моложе, чем я теперь, уточнила она. Прошло больше сорока лет, но ей по-прежнему памятно, как моя мать и ее старшие сестры, окруженные турецкими всадниками, собирали ячменные колоски в поле возле Батей Унгарин[155].
Приятная прохлада царила в просторной полутемной гостиной, посредине которой стоял тяжелый круглый стол, застеленный бархатной скатертью винного цвета. Взяв мать под руку, хозяйка протянула мне плитку шоколада в желто-зеленой обертке с изображением золотого птичьего гнезда. Они с матерью посидят за беседой в соседней комнате, а я смогу скрасить выпавшие на мою долю минуты ожидания лакомством «Нестле», сказала госпожа Ѓохштейн.
Оставшись один, я несколько раз прошелся по гостиной, разглядывая предметы, сдержанно свидетельствовавшие о достатке хозяйки. В хрустальной вазе красовалась одинокая роза; рядом с парой типичных восточноевропейских подсвечников, производившихся фирмой «Фраже», покоилась гравированная серебряная шкатулка для конфет. В углу комнаты на большом радиоприемнике были выставлены несколько фотографий, и я счел тогда интересными две из них. На одной была запечатлена группа немолодых женщин в широкополых шляпах, с модными в начале двадцатых годов ридикюлями. Перед ними на изящном столике красовался торт с кремовой надписью: «Добро пожаловать, госпожа Сэмуэл, от товарищества вспомоществования роженицам». На краю этого снимка чья-то рука написала красивым почерком: «Встреча нашей сестры, замечательной еврейки Мирьям-Биатрис Сэмуэл»[156]. На второй фотографии молодой длиннолицый мужчина с плотно сомкнутыми губами и горящими глазами прижимался щекой к подбороднику скрипки. На лбу у скрипача лежала мятежная прядь волос. Также и под этим снимком имелась короткая дарственная надпись, выведенная быстрой рукой.
— Это Йеѓуди Менухин, — сообщила госпожа Ѓохштейн, когда они с матерью вернулись в гостиную и застали меня разглядывающим фотографию молодого мужчины. Провожая нас к выходу, хозяйка дома легонько коснулась плеча моей матери и сказала:
— Кто знает, может быть, и ваш сын станет когда-нибудь знаменитым, как племянник.
С тех пор мать часто бывала у госпожи Ѓохштейн и подолгу беседовала с ней. Вскоре в ее поведении обнаружились странности, объяснения которым мы не знали.
Однажды утром, еще до моего ухода в школу, мать сняла с чердака мою детскую коляску, пылившуюся там долгие годы, тщательно вычистила ее и покрасила алюминиевой краской ее поржавевшие детали. Достав из шкафа сверток моих детских пеленок, мать постирала их. Аѓува Харис, увидевшая пеленки, вывешенные на просушку у нас во дворе, ворвалась к нам в дом с выражением крайнего удивления на лице и, затолкав мою мать в угол, потребовала от нее